Возникло отвратительное ощущение, что рельсы из твердых стальных брусьев превратились в мягкие волнистые ленты и что поезд все еще следует их капризным изгибам. Вагон, казалось, прыгал вверх и вниз, как в рисованном кино, и эти прыжки становились все чаще и чаще. Издали неумолимо нарастал скрип и скрежет, напомнив ей виденную в детстве домашнюю кофемолку. Но та, в отличие от нынешней, не затаскивала тебя в свою пасть, размалывая все, что попадалось по пути.
— Хью!
Казалось, пронзительный крик исходил от самого искореженного пола. Он прозвучал всего лишь раз. Потом пол издавал только какой-то треск и гул. Были и более незначительные ощущения. Лопались швы на потолке, над головой изгибались металлические перегородки, пока квадратное пространство, в котором она находилась, не приняло форму палатки. Темнота на мгновение сделалась призрачно светящейся. Стало жарко и трудно дышать. Вокруг клубился мокрый молочный пар. Потом он рассеялся и снова наступила кромешная тьма. Где-то очень далеко мелькнул крошечный желтый огонек. Мелькнул и исчез. Наступила тишина. Ни звука, ни движения. Тихо, дремотно, далеко от всего. Что это? Сон? Смерть? Пожалуй, нет. Но и не жизнь. Она помнила жизнь; жизнь была всего несколько минут назад. Было много света, людей, движения, звуков.
Должно быть, сейчас наступило что-то еще. Какое-то переходное состояние, о котором до этого момента ей никто не говорил. Не жизнь и не смерть, нечто между ними.
Что бы это ни было, оно несло в себе боль; сплошную боль, ничего, кроме боли. Сначала боль была слабая, потом все росла, росла и росла. Элен попробовала пошевелиться, но не смогла. Ноги придавил лежавший поперек округлый, холодный предмет, похоже, оторвавшаяся водопроводная труба.
Боль все росла. Если бы Элен могла кричать, возможно, стало бы легче. Но она не могла даже этого.
Она прижала руку ко рту. Наткнулась на безымянном пальце на маленький металлический кружочек. Вспомнила — кольцо. Прикусила его зубами. Помогло, стало чуть полегче. Чем больше становилась боль, тем сильнее Элен впивалась зубами в кольцо.
Наконец она услышала собственный слабый стон и закрыла глаза. Боль ушла. Но вместе с нею исчезло все — мысли, чувства, страхи.
Снова с трудом открыла глаза. Прошли минуты? Часы? Она не знала. Хотелось спать. Мысли, чувства и страхи вернулись. Но боль не вернулась, кажется, пропала совсем. Вместо этого навалились апатия, усталость. Услышала, что тихо, жалобно, будто котенок, скулит. Она ли это?
Спать, спать. А вокруг так шумят, не дают заснуть. Лязгают железными листами, что-то ломают. Она недовольно откинула голову.
Откуда-то сзади пробился слабый лучик света. Он как длинный тонкий палец прощупывал все вокруг нее, тянулся к ней, пытался отыскать ее в темноте.
Но так и не наткнулся, лишь продолжал шарить вокруг.
А ей хотелось только спать. Она протестующе мяукнула, — она ли? — что вызвало взрыв активности, чаще забарабанили наверху, скрежет стал невыносимым.
Затем все вдруг смолкло, и прямо над ней раздался мужской голос, странно глухой и невнятный, словно говорили в трубу:
— Держитесь. Мы пробиваемся к вам. Еще минутку, голубушка. Продержитесь? Ранены? Вам плохо? Вы там одни?
— Нет, — еле слышно ответила она. — Я… я здесь только что родила.
Выздоровление проходило трудно. Сначала были как бы сплошные ночи, непрерывные полярные ночи с крошечными, дробными днями, продолжавшимися минуту-две. Ночи были сном, а дни бодрствованием. Потом понемногу дни стали увеличиваться, а ночи убавляться. Теперь же, как и должно быть, вместо многих коротких дней в течение каждых двадцати четырех часов стал всего один длинный день в середине суток. Скоро он постоянно начал даже перекрывать вторую половину суток, продолжаться после захода солнца и посягать на первые один-два вечерних часа. Вместо многих коротких дробных дней на протяжении ночи теперь стало много коротких дробных ночей на протяжении одного дня. Коротких, урывками, снов.
Выздоровление одновременно шло и в другом измерении. Не только во времени, но и в пространстве. С ростом продолжительности дней расширялись и размеры окружавшего Элен пространства. Сначала в круг ее сознания входило совсем немногое: подушки под головой, верхняя треть кровати, смутные очертания наклонившегося над ней лица, то исчезавшего, то снова возвращавшегося. А главное — маленький живой комочек, который ей на несколько мгновений давали подержать на руках. Что-то живое, теплое и родное. В эти моменты она оживала больше, чем в любое другое время. Он был для нее как живительная пища, как солнечный свет — как спасительный путь к жизни. Все остальное расплывалось, пропадало в окружавшем ее сером тумане.
Но и этот тесный круг видимости тоже расширялся. Скоро он достиг задней спинки кровати. Потом перешагнул ее, открыв широкий ров комнаты. Дно было скрыто от глаз. Затем достиг стен и здесь остановился — не пустили стены. Но теперь преградой служило не сознание, а вполне реальные предметы. Даже здоровым взглядом нельзя проникнуть сквозь стену.
Приятная комната. Необычайно приятная. Такого впечатления не достигнуть наспех, случайно. Все здесь было продумано до мелочей, рассчитано на непосредственное восприятие — будь то цвет, пропорции, акустика, — создавая атмосферу покоя, телесного выздоровления и, самое важное, личной безопасности и обретенного убежища. Словом, все способствовало возвращению к жизни. Должно быть, потребовались вершины мастерства и знаний, чтобы в совокупности создать атмосферу, которую она мысленно называла приятной.
Общая цветовая гамма была не холодной стерильно белой, а состояла из теплых светящихся оттенков слоновой кости. Справа находилось окно с подъемными жалюзи. Когда они были свернуты, солнце врывалось в окно массивным потоком золота. Если же их опускали, разрозненные лучики тускнели, образуя туманную дымку, усеянную золотистыми пылинками, сливавшимися во всю ширину окна в фантастическое сияние. В другой раз пластинки плотно закрывали, и тогда в комнате царил прохладный голубой полумрак, что было даже приятнее — само собой возникало желание вздремнуть.
Кроме того, справа у изголовья всегда стояли цветы. Их, должно быть, меняли каждый день. Она ни разу не видела букеты подряд одного и того же цвета. Цвета повторялись, но не сразу. Желтый, на следующий день розовый, потом лиловый и белый, затем снова желтый. Она привыкла к их смене. Ей интересно было открывать глаза утром, чтобы увидеть, какой цвет будет на этот раз. Может быть, для того их и ставили. «Лицо» подносило их поближе, чтобы можно было лучше разглядеть, потом ставило на место.
Каждый день она начинала словами: «Дайте мне посмотреть малыша». Но следующими словами, вскоре после них, неизменно были: «Покажите мои цветы».
Некоторое время спустя появились фрукты. Не сразу, а чуть позже, когда у нее стал появляться аппетит. Они стояли в другом месте, ближе к окну. В корзинке с большим атласным бантом на ручке. Ни разу одни и те же фрукты подряд, то есть никогда один и тот же набор разных фруктов, и ни одного фрукта с малейшим изъяном. Так что она понимала, что фрукты, должно быть, меняют ежедневно. Да и атласный бант каждый день другой, наверное, и корзина каждый раз другая. Каждый день корзинка свежих фруктов.
И если это не значило для нее столько, сколько значили цветы, так только потому, что цветы это цветы, а фрукты это фрукты. И все же по-своему приятно любоваться и ими. Синие и зеленые гроздья винограда, встречаются и пурпурные. Солнце, просвечивая каждую ягодку насквозь, создает великолепную игру цвета, как в соборных витражах. Роскошные груши с яблочным румянцем на янтарных щеках. Бархатистые желтые персики. Веселые крошечные мандарины. Налитые темно-багровые яблоки.