Кто-то ее (уже — их) перевез из роддома к Кочергиным, театральным художникам. Он — в БДТ, у Товстоногова, за полшага от советской элиты, ну так что ж, молодцы, — хоть место для матери с новорожденным бэби от себя откроили… Я их там навестил, но усвоил, что мои визиты вносят излишнюю сложность в “легенду”.
А вот уже в доме “на Глинке”: над ванной развешены пеленки, колыбель — на сцене, а в танцевальном зале — полный переполох. Ужас и повальная корь! Младенец — вылитый Иосиф — заливается в плаче, его мать лежит почти без сознания: у нее взрослая корь, а это много опасней. А мне — что? Я этим еще в войну в Краснодаре под бомбами переболел и теперь малого рыжего клоника безбоязненно держу на руках и укачиваю, обмирая от жалости. А папашу туда не пускают.
Но вот Марина-Мария, она же и Марианна, показала мне переданный от него подарок: добротной печати хорошую Библию с надписью на титульном листе без пунктуации: “Андрею на всю жизнь Отец”.
И я стал туда как-то реже ходить и реже востребоваться.
Тем не менее какая-то ниточка, а то и суровая нить продолжала тянуться, и время от времени за нее дергали и меня проверяли. Даже в Америку были по телефону ночные звонки, срывавшие меня с двуспального ложа: “Митя, ну как ты там? Как ты?” Я объяснял, что я ничего, но здесь три часа ночи, я сплю, а в шесть нужно вставать на работу. Вообще для всего ее многолетнего поведения лучше всего подходил образец: убегающее — схватить…
В 91-м я приехал на целый семестр в Ленинград, ставший вновь Санкт-Петербургом. Читал курс лекций, поглядывая в окно аудитории на черную осеннюю Неву, шпиль Адмиралтейства, золотой купол Исаакия и позеленевшего конника на скале, на том берегу.
Мне позвонил тот самый паренек… Захотел встретиться. Я был не против, назначил ему место у сфинксов. Галя Руби пошла со мной. К нам подошел ну совершенный Жозеф, и тех же в точности лет, что он был тогда… Манера говорить, жесты, — все то же самое. Побывал уже в Америке, но “фатер” не одобрил его нежеланья учиться. Здесь он держал за кого-то мазу, участвовал в каких-то разборках, а вообще-то хотел бы через меня перебрасывать здешний “рок” в Штаты и обратно. Это с моими планами не совпадало, и мы расстались.
Споткнувшееся время
О возрастных изменениях, о влиянии времени на тело и поведение человека пишет вся мировая литература, и вот уже какое тысячелетие тема эта каламбурно не стареет! Чисто читательски такой сюжет меня разочаровывает. Хотелось бы услышать о каких-либо новостях в этом вопросе: не удалось ли, например, хоть кому-либо остановить или пустить вспять неизбежный процесс, закляв его словом, как доктор Фауст, и лишь потом умереть? Или, наоборот, умереть сначала, наподобие доктора Живаго, а уже после эпилога возродиться стихами? Свою итоговую книгу Ахматова обозначила тем же понятием — “Бег времени”, и разрушительному ходу вещей у нее сопротивляется долговечней всего “царственное слово”. Слово, которое — памятник, но не из меди и камня, а из букв. А также — “Памятник” как стихотворение: не только Пушкина, а и Державина, и Ломоносова, да ведь и Горация же, роднящее отечественную поэзию с мировой.
Ахматова, которая занималась этой темой с аналитической хваткой историка, буквально пальцем указывала на то, как меняется от переложения к переложению образ того самого слова, что “превыше пирамид и тверже меди”, как изначально выражено у Горация. Но по ее мысли “Exegi monumentum” мог восходить к еще более раннему оригиналу, древнеегипетскому “Прославлению писцов”, и именно ей довелось перевести его на русский. Там прославлялось даже не столько поэтическое, сколько вообще письменное слово, которое соперничает по долговечности с “пирамидами из меди”. Право же, чтобы с этим согласиться, не надо ждать другой вечности для доказательств: медная облицовка пирамид давно уже переплавлена мародерами в пар, а “Писцы” — вот, существуют в ахматовском переводе…
Свой “Бег времени” выражал бессловесно, но психологически точно Марсель Марсо, неувядаемый клоун-философ, приезжавший тогда на гастроли в наш Питер. Его мудрая пантомима показывала жизнь человека как прогулку: от первых шагов, сделанных при поддержке невидимой взрослой руки, от увлекательной игровой беготни детства к романтическим блужданиям юности и далее — к энергичному выходу на свою стезю, а затем от мелькнувшего было ужаса перед бессмысленностью дальнейшего хода — вперед, к привычному продвижению.