Выбрать главу

И Найман вскоре зазвучал по-новому. Это было стихотворение "Пойма", торжественное и напевное, где библейские архаизмы естественно сочетались с современными метафорами и образами среднерусского пейзажа:

Всем, что издревле поимела обильная дарами пойма: водой солодкой, хлебом белым я был накормлен и напоен.

В стихах были истинно красивые тропы, совсем не затронутые какой-либо слащавостью, а ведь для того, чтобы не предать красоту, как это сделало большинство поэтов нашего поколения, требовалось духовное мужество. Но и мастерство тоже:

Стреноженные кони косо водили плавными хребтами, прозрачнокрылые стрекозы, прицелясь в воздух, трепетали…

"Аркадий, не говори красиво!" — сказал тургеневский Базаров, заморозив на полщеки лицо русской литературы. Впрочем, Бальмонт, Блок и Белый заговорили было о прекрасном — возвышенно, но на них притопнул с Триумфальной площади советский Маяковский, и всем стало стыдно. Гении, даже на фотографиях, стали выпячивать свои квадратные подбородки, скошенные лбы, двугорбые, как верблюды, профили. Добавилось с Запада, от изысканно безобразных кубистов и мовистов до Сальвадора Дали, с явным сожалением, но все же искажающего красу, и даже до безупречного эстета Матисса, провозгласившего в поддержку своей оппозиции: "Красивое — уже не красота!"

Начавшийся с ранних уродов и "Отродий" Найман стал писать все более чеканно и отточенно, сканно, серебряно-червлено, воздушно-барочно и, стало быть, демонстративно и вызывающе красиво.

Крымские дачники

К разгару белых ночей квартира на Таврической опустела: Бобышевы всем семейством уехали на дачу в Крым, а я оставался доделывать курсовые проекты и держать очередные экзамены, — их общее количество, если считать с седьмого класса, уже исчислялось многими десятками: сколько невидимых миру нервных напрягов и надрывов!

Сад вваливался в раскрытые окна, небо было прозрачно расцвечено если не карамелью, то акварелью: вечерние зори в нем занимались прохладными нежностями со своими выходящими в утреннюю смену товарками. Науки меж тем все усложнялись, и сочетать их с экстазами по поводу великого поэтического поприща бывало нестерпимо. Я уходил из дому в ночную тень — к уже розово освещенному по верхам Смольному собору, где изредка попадались подобные мне тени сверстников и сверстниц, томимых тем же броженьем. Одна из них присоединилась ко мне:

— Можно с тобой? Я — Бэлка.

— Почему не "белочка"?

— Диминитивов не обожаю.

Ладная подкрашенная блондинка, глаз — голубой, манеры свойские. Учится на шведском отделении университета, расположенном в античном тупичке сразу же за монастырем. Общежитие — там же. Шпионскую школу, конечно, знает. И более того — многократно туда ходила, и на танцы, и так. Что значит "так"? То самое и значит — там же и была завербована в эти самые, в шпионки.

Мы с ней подружились именно потому, что я ей не поверил. Ну не может же настоящая шпионка так вот выкладывать первому встречному всю конспирацию… Просто, должно быть, хотела по-своему удивить, произвести впечатление. Что ей, кстати, и удалось!

Нет, на следующую встречу притащила крохотный фотоаппаратик, явный диминитив: не смогу ли я определить, испорчен он, или это она что-то не так с ним делает? Потом говорила о сложностях кодировок и уже совершенно непреодолимо трудных зачетах на шведском отделении. Я ей — о предчувствии необычной судьбы и тоже об экзаменах. Исчезла на недели. Наконец исчезла на годы. И вот вдруг звонит, чтобы встретиться. Боже! Появляется советская вобла в двубортном костюме, сияет золотыми фиксами — и сразу в койку:

— Расскажу все потом…

— Никаких "потом"! Где ты, что ты?

— В Ту-у-ле, на одном предприятии, начальником первого отдела. Командировку себе выбила. Думаешь, это легко с моей секретностью?