Но в целом книжка производит смешанное впечатление, даже по объему: мол, и это — все? То было бы еще ничего, — ведь смотря какая книжка! Да, в ней полно причудливого византизма, но и это было бы приемлемо и занимательно… Все же, когда читаешь, то: то одно место коробит, то другое смущает.
Конечно, это пародия, но ведь и самопародия же. Посвящено “А. А.” Вот тоже про любовь, и тоже с подкладкой:
Это, конечно же, ответ на ахматовской вызов: “… ни один не сказал поэт…” И тут поэт появляется, хотя Ахматова сама же эту сентенцию и убила как “всем известн”ую. То, что Любовь и Смерть ходили в сестрах все средневековье и добрели до русского символизма, это действительно всем известно, но то, что они — одно, вызывает у меня рассредоточенный взгляд в пространство.
Ахматова крупно появляется еще в двух местах этой книги: сначала “за” — в стихах, ей посвященных (если это — тосты, их достаточно, чтобы упиться до положения риз), а затем определенно и резко “против” — в стихах, посвященных тебе. Да что ж это он пустился выговаривать Ахматовой и совершать экзекуцию “Поэмы без героя”, называя ее “мнимостью”, “дурной бесконечностью”, “гармонией, лишенной покаянья”?.. И — вот ведь особенный вывих: все это в стихах, посвященных тебе, и в книге, надписанной мне “братски”. Как-то не по адресу… Не ангел, но глаза бы мои не смотрели”.
А возвращаясь к тем ахматовским годам, припомню, что Иосиф стал показываться тогда с Мариной — огромного впечатления на меня она не произвела, хотя я настолько запомнил ее облик, что и описывать незачем. Скажу лишь о нескольких останавливавших чертах ее, в общем-то, миловидной внешности и манеры держаться: у нее был, да и потом остался, шелестящий, без выражения голос и как бы задернутый сероватой занавесью взгляд. Высокая, длинные, ниже плеч обрезанные волосы, чаще помню тонкий профиль, чем фас, — да в профиль она преимущественно и держалась. Иосиф на языке зверюшек и земноводных старался показать их близость, она, наоборот, свою независимость. Молчала и что-то все время зарисовывала толстыми грифелями в крохотных блокнотах. На мой вежливый интерес к ее рисованию показала несколько набросков пейзажей и интерьеров — мне они показались заготовками для большого шедевра, которого, увы, никогда не последовало. Все же я ее стиль угадал и назвал “нежным кубизмом”, к удивлению Эры Коробовой, искусствоведа по образованию.
Тема — если не сказать “братства”, то хотя бы литературного единения — возникала в нашей среде не раз, и порукой этому — местоимение “мы”, так легко формировавшееся на губах всякий раз, когда разговор шел о поэзии. Но ведь “братство”, как весьма обоснованно заметил великий утопист Николай Федоров, к которому я был тогда на подходе, возможно лишь во (или — при) едином Отце. В его гомоцентричности это так. Нас же как-то заново объединяла тогда Ахматова. И я стал Иосифа выводить на этот разговор. Присутствовали Эра и Марина, а главные говоруны и остроумцы вершили свои дела в Москве, и я, что называется, взял площадку:
— Ты, наверное, уже замечал, Ося, что нас четверых (надо ли перечислять?) все чаще упоминают вместе с Ахматовой, причем как единую литературную группу. Мне, честно говоря, такое определение очень и очень нравится, и я готов признать себя полностью в рамках, очерченных этим кругом, — назовем его “школой Ахматовой”. Признаешь ли ты себя внутри таких очертаний? И, если мы ее ученики, то чему нас учит и чему обязывает Ахматова? Ведь писать стихи мы и так умеем, не так ли?
Видя его внезапное сопротивление моим вопросам и даже желание утвердить себя вне всяких рамок, я стал загонять его внутрь заданного вопроса:
— Думаю, что она учит достоинству. Прежде всего человеческому… И — цеховому достоинству поэта.
— Достоинству? — вдруг возмутился Иосиф. — Она учит величию!
Вспоминая об этом разговоре потом, я осознал, что он ведь никогда не видел Пастернака и, может быть, зримо не представлял другой, более простой формы “величия”, следуя определенному образцу в его профильно-ахматовском виде…
И — еще одно характерное разногласие. В очередной раз нашумел на весь свет наш “поэт № 1”: то ли сначала либерально надерзил, а потом партийно покаялся, то ли наоборот, это неважно, важно, что вновь заставил всех говорить о себе. Я сказал Иосифу: