Опасность этого фельетона заключалась в том, что он кивал на недавно принятый “Указ о борьбе с тунеядством”, который под тунеядцами подразумевал “лиц, живущих на нетрудовые доходы”, то есть воров, нищих и проституток, но фельетонщики подзуживали судебные власти расширить действие указа и применить его по идеологической части. Тогда под него подпадал бы Бродский, но и не только он, а многие и многие. В Питере в ту пору все время возникали подозрительные инициативы: “Сделать Ленинград городом идейной чистоты”, например. Опять, как в эпоху “стиляг”, стали действовать “народные дружины”, гонявшиеся за фарцой и самиздатом, а заодно поживлявшиеся любым уловом. Одной из таких дружин предводительствовал Яков Лернер.
Ахматова тревожилась за Иосифа, и она советовала ему оберечься. Беспокоилась и за Наймана, разделавшегося с инженерией и заодно с регулярными заработками. Эта ее тревога заметна в биографической книге Аманды Хейт, написанной “по горячим следам”. Рейн тоже существовал, если судить с эдакой точки зрения, на птичьих правах, расклевывая в Москве корку “черствого пирога, да и то с чужого стола”, как о нем позднее высказался Евтушенко. Защищенней, чем все, был я, трудоустроенный в п/я 45, но оказавшийся впутанным в тот паршивый фельетон больше, чем кто-либо. Дело в том, что Бродского попрекали “стихами, чуждыми нашему обществу”, приводя… мои тексты! Как могла такая чушь и путаница вообще произойти?
Очень просто. Дружинники замели в Доме книги самиздатского энтузиаста по кличке “Гришка слепой” с ворохом бумаг, застав его там как раз за их распространением. Несмотря на такую пренебрежительную кличку, Григорий Ковалев был настоящим подвижником неподконтрольной поэзии, которую страстно любил, а на поэтов глядел с буквально слепым обожанием. Он был у меня незадолго до этого, той осенью, любовно скандировал наизусть мою “Наталью” (а я уже и помнить ее не хотел), остатками зрения выверял опечатки, поднося тексты на расстояние миллиметра от глаз. Когда его загребли с бумагами, у него находились, конечно, наши стихи (и неизвестно, в каком порядке), а дружинники были лернеровские. Так что — понятно. Неясным оставалось лишь то, как теперь действовать и как это скоординировать с тем, что собирается делать Иосиф, и я решил отправиться к нему, уже не как друг, а как союзник.
Он встретил меня, словно ждал моего прихода. Про инцидент и не вспомнил, будто ничего не произошло (но ведь произошло же). На мой вопрос, что он собирается предпринимать, ответил вопросом:
— Зачем?
— Как “зачем”? Чтобы защищаться. Доказать, например, что стихи — не твои. Я готов свидетельствовать где угодно, предъявить рукописи…
— Дело совсем не в стишках…
Проглотил я и эти “стишки” — надо было договориться о главном.
— Ну, а как насчет устройства куда-нибудь на работу?
— Ты что-нибудь мне предлагаешь?
Предложить ему я ничего не имел, но и он хотел совсем другого — чего? И — чего-то (или кого-то) ожидал в тот момент, даже прислушивался к наружной двери. Наконец там что-то заскрипело и брякнуло, послышались шаги, голоса, вошел его отец в пальто и кепке, а с ним еще трое солидного возраста мужчин, одетых почти одинаково. На их плечах широко висели добротные “мантели” песочного цвета, а на головах прямо стояли шляпы “федо2ры”, причем без залома. Я и прежде встречал людей подобного — хотя и консервативного, но не совсем обычного — вида на улице и не знал, кто они, а теперь догадался. Молодец Александр Иванович! Он решил спасать сына по-своему.
— Вот он, герой… — с упреком указал он на Иосифа.
— Покажите, что там у вас есть, — сказал старший, не раздеваясь и не снимая “федоры”.
— Вот, вот и вот… — заторопился Иосиф, протягивая ему листки.
Тот стал читать, что называется, себе под нос, изредка комментируя и как бы изумляясь складности простых описаний:
– “Толковали талмуд, оставаясь идеалистами…” Хм, может быть, кто-то и оставался… “И не сеяли хлеба, никогда не сеяли хлеба…” Хм. “… Мир останется прежним… ослепительно снежным и сомнительно нежным”. Да уж, вот именно, что сомнительно…
Все ясно. Жозеф ему сунул “Еврейское кладбище” и “Пилигримов” из-за тематики. Но это же все старое. А, кстати, я и не знал, что “Пилигримы” — это про евреев, думал, что про поэтов. Впрочем, ведь Цветаева… И я решил высказать им в помощь свое мнение:
— Это же совсем ранние стихи. Сейчас он пишет гораздо сильнее, масштабнее… Иосиф, покажи лучше “Исаака и Авраама”.