— Вызываю тебя на дуэль!
По случайности я в этот момент был один в квартире и потому мог дать волю ответному негодованию, которое я подытожил, надеюсь, не хуже:
— Ты для меня и так уже мертв.
Вскоре вышел альманах “Молодой Ленинград” с битовским рассказом. В фамилии героя была заменена первая буква. Пустяк, но это уже был не я.
Странно ли будет добавить сюда признание, данное Битовым — жизнь, две жизни спустя — в интервью для одного кинематографического журнала? Вопросы задавала Любовь Пайкова, и вот какой ответ извлекла из него ловкая журналистка.
А. Битов: То, о чем вы говорите, связано… с неправильной, греховной жизнью. Помню, решил воспользоваться моментом и отправился исповедоваться в русский храм в Голландии. А был я в совершенно непотребном состоянии, после такого перебора, когда стыдно дышать и полное омерзение к себе. И батюшка как-то сразу понял это мое состояние, хотя оно ему вряд ли импонировало… У меня было впечатление, что он сгибался под той ношей, которую я на него взвалил. Потом он меня спросил: “Ну, а зла-то вы многим желали?” И я ответил: “Вот этого — никому”. Тогда он сказал: “Ну, слава Богу…” И отпустил мне грехи.
Рифма на слово “любовь”
А вот Дракон либерального мифотворчества или “прогрессивного” общественного мнения, против которого я, оказывается, выступил, был не менее когтист и клыкаст, чем его официально-государственный собрат. И — гораздо живучей, замечу в скобках сегодня.
Я, как стереотипный и, следовательно, “идеальный” любовник, раздразнил вначале толпу красотой и богатой ценою своей добычи, а затем пожелал быть оставленным в покое, уединиться с ней, удалиться, закрыв дверь в нашу частную жизнь, словно в спальню. Не тут-то было! Нет, сам я такое противостояние вполне выдерживал, а враждебные выходки других мне казались самообнаружением их ханжества, прикрытием их же неблаговидностей. Все это выглядело, как ожившая в современных костюмах иллюстрация к давнему словосочетанию “светская чернь”. Наоборот, я чувствовал себя одухотвореннее, чем когда-либо в жизни, покупал и дарил розы просто так, гордился отвагой подруги, оказавшейся как раз по мне, и бывал с нею, как утверждает мой тогдашний дневник, секретные абзацы которого я заполнял ее школьным шифром, да, ослепительно счастлив. Мне нравилась даже раздуваемая до полыханий слава моего соперника, коему я противоборствовал на поприщах личных, но — здесь для “зрителей” воздвиглась неодолимая преграда — граждански я стоял за него и был с ним. А он эту преграду и воздвигал, при том, что защиту себя от реальных и надвигающихся судебных угроз бросил на других, да и всю ситуацию пустил, едва ль не сознательно, на обострение.
— Чем хуже, тем лучше, так он считает, — сообщила Марина.
— Надо же! Как Лукич перед революцией… — изумился я и тут же ревниво поинтересовался: — А откуда ты знаешь? Ты что, все-таки с ним общаешься?
Ответ был туманным… Многие из ее таинственных проявлений или привычек были для меня уже вполне проницаемы, как, например, тот же разгаданный без особых усилий шифр. Двойственность, несомненно, была и скрывалась, но где-то гораздо глубже валялись недоглоданные подсознанием травмы, дающие о себе знать вспышками вражды с родителями. А художественных или “поколенческих” расхождений у Басмановых на удивление не было, и в моменты авралов они выручали друг друга профессионально и дружно. Я ценил ее вкус, настигающий пошлость и фальшь в любом художестве, любовался ее чуткими и точными пальцами, слегка тронутыми наследственным недомоганием, которые постоянно что-то очерчивали, мазали и оттеняли в крохотных блокнотах. Многие из этих набросков казались мне проявлением подлинного таланта, и я видел за ними нечто долженствующее явиться: большое, полное свежести и… не величия, величие не может быть свежо, а вот именно что свежести и достоинства… Но так и не появилось.
Я был уже не чужим, находясь у них дома, как вдруг в зале возник вихрь сдержанного переполоха.
— Опять, опять… Он там! Я не могу. — Наталья Георгиевна прошествовала, колеблясь телом больше обычного, из своей комнаты в кухню-прихожую.
Марина, ахнув, отдернула занавеску. Я шагнул к окну и, скрестив руки, встал с ней рядом. На той стороне улицы у дома Всеволожских стоял и смотрел на освещенные окна Иосиф. Марина запахнула занавеску и чуть ли не зашипела:
— Отойди! Как ты можешь так?
— Он что же, следит за тобой? Я это прекращу! — схватился я за пальто.