Мне кажется, что эти два воспоминания о Кортасаре, так тронувшие меня, лучше всего позволяют понять его. Это были две крайности его личности. В интимной обстановке, как в том поезде в Прагу, ему удавалось соблазнять слушателей своим красноречием, живой эрудицией, дотошной памятью, рискованным юмором — всем, что сделало его великим интеллектуалом в хорошем смысле этого слова. В публичной сфере, несмотря на его нежелание устраивать спектакль, он завораживал аудиторию, словно в нем было нечто сверхъестественное, одновременно нежное и весьма странное. В обоих случаях он был для меня самым значительным человеком, которого я когда-либо знал.
Годы спустя, когда мы уже были старыми друзьями, я подумал, что снова увижу его таким, как видел в тот день, ибо мне показалось, что он воссоздал себя в одном из своих самых законченных рассказов, «Другое небо», в лице безымянного латиноамериканца в Париже, который из чистого любопытства посещал казни на гильотине. Словно стоя перед зеркалом, Кортасар так описывал его: «У него было отрешенное выражение лица и одновременно пристально любопытное. Лицо человека, который замер во сне и отказывается сделать шаг, который может вернуть его к бодрствованию». Его персонаж ходил в длинной черной мантии, похожей на пальто Кортасара, в котором я увидел его в первый раз, но рассказчик не осмеливался приблизиться к нему, чтобы спросить, откуда он, страшась холодного гнева, с которым он сам воспринял бы подобный вопрос. Самое странное, что я тоже не осмелился приблизиться к Кортасару в тот вечер в «Олд Нэви» из-за того же страха. Я видел, как он писал больше часа, не останавливаясь, чтобы подумать, и выпил лишь полстакана минеральной воды, а когда на улице стало темнеть, спрятал ручку в кармане и вышел с тетрадкой под мышкой, словно самый худой и высокий школьник в мире. Во многих наших последующих встречах единственное, что изменилось в нем, — это густая темная борода, и еще две недели назад легенда о его бессмертии казалась правдой, потому что он никогда не останавливался в развитии и всегда оставался в том же возрасте, в котором родился. Я никогда не осмелился спросить его, было ли это правдой, так же как не рассказал ему, что печальной осенью 1956 года я видел его, не осмелившись ничего ему сказать, в углу «Олд Нэви», и знаю, что где бы он ни был сейчас, он посылает меня по матушке за мою стеснительность. Идолы вселяют уважение, восхищение, любовь и, конечно же, огромную зависть. Кортасар вызывал все эти чувства в числе весьма немногих писателей, но он также внушал другое, не столь частое чувство: преклонение. Быть может, вовсе не ставя себе такой цели, этот аргентинец стал всеобщей любовью. Однако я осмеливаюсь предположить, что если мертвые умирают, Кортасар должен снова умереть от стыда из-за всемирного горя, вызванного его смертью. Никто не боялся больше его, ни в реальной жизни, ни в книжках, посмертных почестей и пышных похорон. Более того: я всегда думал, что сама смерть казалась ему непристойной. В книге «Вокруг дня за восемьдесят миров» есть эпизод, в котором группа друзей не может сдержать смех перед той очевидностью, что один из их общих друзей впал в такую нелепость, как смерть. Именно потому, что я знал его и по-настоящему любил, я воспротивился как оплакиванию, так и восхвалению Хулио Кортасара.
Я предпочитаю и дальше думать о нем, как, вне сомнения, хотел он сам, с радостью от того, что он существовал и я был с ним знаком, с благодарностью за то, что он оставил нам и миру свои труды, быть может, незавершенные, но столь же прекрасные и нерушимые, как воспоминание о нем.
Латинская Америка существует
Контадора, Панама, 28 марта 1995 г.
Я ждал до последнего, чтобы начать говорить, потому что еще вчера за завтраком я не знал ничего из того, что понял за прошедший день. Я заядлый собеседник, и эти состязания — просто безжалостные монологи, где запрещено наслаждаться вопросами и репликами. Кто-то записывает, просит слова, ждет, а когда приходит его очередь, то выясняется, что другие уже сказали все, что он собирался. Мой соотечественник Аугусто Рамирес сказал мне в самолете, что легко узнать, когда человек стал стариком: все, что рассказывает, он сопровождает анекдотическими случаями. Если это так, сказал я ему, то я родился стариком, и все мои книги старческие. Эти записки тоже тому свидетельство.