Выбрать главу

Тем не менее Ницше был первым, кто оказал на меня интеллектуальное влияние, и мысль о том, что я имел право быть самим собой — думать, как считал нужным, даже если не всегда мог поступать, как считал нужным, — осталась со мной на всю жизнь.

Я рыскал по магазинам подержанных книг на улице Святого Креста, где покупал за копейки работы Шопенгауэра, Канта и других философов в оригинале на немецком или в переводе на польский. У меня не было философской подготовки и я смутно понимал, что читал, но страсть к познанию продолжала гореть неугасимо. Отец не очень одобрял мои философские интересы. Один раз, увидев, что я читаю «Пролегомены» Канта, он сказал, что я забиваю свою голову, и что мне следует изучать более практические вещи.

Насколько себя помню, я всегда считал, что реальность, которую мы воспринимаем своими чувствами, есть лишь внешний лоск, за которым скрывается настоящая действительность. Я помню, как маленьким мальчиком играл со своими двоюродными братьями на улице в Кракове. Мое внимание привлек шум бегущей воды, доносившийся снизу из — под канализационного люка. Это был самый обыкновенный канализационный люк и самая обыкновенная вода, но шум, исходящий из невидимого источника, укрепил во мне представление, что мы живем в мире теней. (Само собой разумеется, что в то время я ничего не знал о Платоне.) Я испытал нечто похожее на сельском празднике, где удочкой должен был поймать подарок, скрытый за перегородкой. Что еще есть за этой перегородкой? — задавал я себе вопрос. В другой раз мне пришла в голову мысль, что наши представления о предметах не соответствуют тому, что есть на самом деле, и что это лишь «символы», замещающие реальность, которые позволяют нам существовать в этой реальности, не постигая ее. Это чувство осталось со мной на всю жизнь: в моей научной деятельности мною всегда руководило стремление найти «реальное» за видимым.

Несмотря на то что я не стал музыкантом и даже историком искусства, моя юношеская страсть к музыке и живописи сильно повлияла на меня в том смысле, что во всей последующей научной работе я всегда сознательно стремился соответствовать эстетическим канонам. Много лет спустя я прочитал и согласился со словами Тревельяна «правда — это критерий исторического исследования, но его двигателем является возвышенная поэтическая мотивация»[4]. Сложность профессии историка заключается в том, что необходимо иметь два несовместимых качества: поэта и лабораторного исследователя. Первое позволяет вам парить, возвышаться, второе — сдерживает. Все, что я писал, я пытался выполнять на удовлетворительном эстетическом уровне в том, что касается языка и структуры, и одновременно старался быть скрупулезным в своих доказательствах. Это в какой — то мере компенсировало мое разочарование, что я не стал художником. Но это означает и многое другое. А именно: я рассматриваю занятия наукой как эстетическое творчество и поэтому чрезвычайно личное; я просто не могу себе представить совместную работу с кем — то над статьей или книгой. Я всегда придавал больше значения глубокому осмыслению, чем просто знанию фактов. Все, что я написал, отображает мое личное видение. Поэтому я никогда не участвовал в коллективных научных проектах и никогда не считал нужным подстраивать свою работу под какой бы то ни было консенсус.

Такое отношение с самого начала порождало противоречивое восприятие моих писаний. Много лет спустя один аспирант в Гарварде спросил меня, почему мои работы постоянно провоцируют споры, и я не знал, что сказать на это, пока не нашел ответа в письме, написанном Сэмюэлом Батлером: «Я никогда не пишу о каком бы то ни было предмете, если не убежден, что мнение тех, к кому прислушивается публика, ошибочно, а это приводит к тому, что каждая книга, которую я пишу, противоречит мнениям влиятельных людей в данной области, и поэтому я всегда оказываюсь вовлеченным в споры»[5].

Моя ранняя страсть к искусству имела еще одно благотворное и устойчивое последствие: она привила мне иммунитет против любой идеологии. Все идеологии содержат ядро истины, которой их создатели приписывают всеобщую значимость. Во время случайных дискуссий с марксистами в молодые годы я не мог им возражать, потому что ничего не знал о марксистских догмах, но я был совершенно уверен, что никакая формула не может объяснить все. Некоторые люди стремятся видеть мир как нечто хорошо организованное, им необходимо, чтобы все было «на своем месте»; такие люди — благодатный материал для марксизма или других тоталитарных доктрин. Другие восхищаются тем, что Толстой назвал «бесчисленными, никогда не истощимыми проявлениями жизни»[9], в конечном итоге этот восторг уходит корнями в эстетику Я принадлежу к последней категории.

вернуться

4

 Cit. by A. L. Rowse in The Use of History (London, 1946), p. 54.

вернуться

5

 Henry Festing Jones. Samuel Butler, II. — London, 1919. — P. 306