В то время общественная жизнь в Америке была насыщена нравоучениями. Что прилично, что можно и чего нельзя делать, что человек должен думать о важных вещах — все это было предписано и упорядочено. Наряду с полной свободой слова, которой американцы могли гордиться, они испытывали колоссальное давление, требующее подчинения принятым стандартам, и с этой точки зрения у американцев было меньше личной свободы, чем у европейцев. То, что позже стало называться политкорректностью, было присуще американской культуре уже тогда. Я не обижался на вице — президента колледжа за то, что он советовал мне оставить чтение Ницше, потому что знал, что он желает мне добра, но я не мог себе представить, чтобы какой — нибудь европейский профессор посчитал возможным оказывать такое давление. Но за этим скрывалась искренняя забота о людях, осознание того, что происходящее с другими имеет значение, — такого я не встречал в Европе, где доминировала философия о том, что человек должен сам заботиться о себе. Все это существенно изменилось в 60‑е, как и отношения между полами. Я скорее предпочитаю прежнюю американскую культуру, до того как она стала такой гедонистичной. Но ведь еще Ницше предсказал, что пуританство закончится нигилизмом.
В области человеческих отношений меня ожидал еще один сюрприз. Там, откуда я родом, если незнакомые люди не были грубыми и враждебными к вам по какой- либо конкретной причине, например из — за этнических и религиозных предрассудков, то их отношение было корректным, но холодным. Дружелюбие распространялось только на друзей. В Соединенных Штатах правила хорошего тона требовали дружелюбного отношения ко всем. Когда я приехал в Ныо — Конкорд, один из старшекурсников предложил мне помочь устроиться. Он показал мне кампус, проводил в небольшой дом, где мне предстояло жить в течение первого курса, и ответил на многие вопросы о колледже и жизни студентов. Я очень обрадовался, что нашел друга, и так быстро, но когда он повстречался мне через несколько дней, то вел себя холодно и сдержанно, и мы в дальнейшем не поддерживали отношений. Как я потом понял, в администрации просто попросили его помочь мне, попавшему в новые условия иностранному студенту, и он сделал это любезно, но при этом не проникся ко мне никакими чувствами. Я же неправильно расценил его поведение и почувствовал себя оскорбленным.
Впоследствии я понял, что быть дружелюбным ко всем без различия считалось добродетелью потому, что так легче и приятнее идти по жизни, и со временем сделал вывод, что, действительно, ни к чему не обязывающая улыбка намного предпочтительнее сердитого ворчания, пусть и обоснованного. Но я также пришел к выводу, что показная поверхностная любезность ко всем без разбора препятствует установлению более тесных человеческих отношений. Такая близость, которая возможна по отношению к одному или нескольким верным друзьям, была недостижима в стране, где моделью отношений, по крайней мере среди мужчин, были отношения «приятелей», а выражающие их американские слова pal, buddy не имеют эквивалента в польском языке.
История и ораторское искусство были моим «коньком». Маскингум был известен как колледж с хорошей командой ведения дебатов. Я вступил в нее и принял участие в нескольких дебатах по текущим проблемам, что научило меня выступать публично. Также я вступил в команду пловцов брассом, но не был достаточно силен для плавания баттерфляем. Мои оценки были вполне хорошими, на уровне четверок, и они мне доставались с минимальными усилиями. Самым главным моим достижением в колледже было овладение английским языком. К концу первого семестра я уже писал вполне приличные эссе; ошибки делал главным образом в употреблении времен глаголов и эту проблему я не сумел решить полностью до сих пор.
Атмосферу общения в Маскингуме можно охарактеризовать скорее как приятную, чем интеллектуальную. Молодые люди шли учиться в колледж, чтобы получить профессию, найти спутника жизни и провести четыре приятных года прежде, чем им придется начать зарабатывать на жизнь и заботиться о семье. Несколько раз я попадал в затруднительное положение из — за своей учености и приверженности идеалам, не имевшим отношения к повседневной жизни. В один из семестров я записался на курс по истории европейского искусства, который вел куратор музея. Как — то раз он показал на экране слайды картин и предложил нам назвать художников. Я произносил имена безошибочно, назвав почти каждого из них: Веласкес, Вермеер, Тьеполо и так далее. После одного занятия признанная красавица колледжа, в которую я был немного влюблен, спросила меня, улыбаясь: «Дик, а ты правда знаешь всех этих художников?» Я, право, не знаю, какого ответа она ожидала, но я сказал: «Конечно, нет, я просто удачно угадал».