Так началась наша дружба, которая продолжалась почти пол века, до его смерти в 1997 году. Я встречался с Берлиным много раз в Нью — Йорке, Риме и Лондоне; я останавливался у него дома в Оксфорде, и он всегда был рад мне. Это был необычайно разносторонний интеллектуал, диапазон его знаний охватывал философию, живопись, музыку, и он обладал удивительной способностью говорить с людьми всех возрастов и из всех слоев общества. Мне всегда представлялось, что, окажись он в любую эпоху в любой стране — будь то Москва 1840‑х, или Париж 1860‑х, или Лондон 1890‑х или 1920‑х, он был бы у себя дома.
Много лет спустя как — то раз он позвонил мне домой и сообщил, что находится проездом в Кембридже. Так совпало, что в тот вечер мы давали прием, и я пригласил его к нам. Вскоре я увидел, как около нашего дома остановилось такси, но время шло, а Берлин не появлялся. Я подумал, что он, вероятно, забыл свой бумажник, и вышел на улицу встретить его. Как оказалось, он был поглощен разговором с водителем такси. «Удивительный человек!» — воскликнул таксист.
Он был замечательным собеседником, потому что моментально схватывал то, что ему говорили, и отвечал так, что разговор продолжался и углублялся. У него было редкое качество, которым Троллоп наделил одного из своих героев, — способность входить в тему собеседника и делать ее своим собственным предметом обсуждения. Он был прекрасным слушателем и, если беседа иссякала, сразу приходил на помощь. В компании он всегда был остроумен и блистал хорошим чувством юмора. Если, как утверждал Макс Бирбом в своем эссе об Ибсене, «великие люди делятся на две категории — тех, которых любят, и тех, которых не любят», то Исайя Берлин абсолютно точно принадлежал к тем, кого любят.
Он был чрезвычайно остроумен. Стоит привести хотя бы два примера. Когда в начале семидесятых мы с Ирен проводили годичный академический отпуск в Лондоне, он позвонил и пригласил нас пойти вместе на «Фауста». Я ответил, что, к сожалению, мы не сможем пойти, потому что в тот вечер мы приняли приглашение от человека, который имел репутацию одного из самых почитаемых представителей высшего общества в Англии. «Ах, так это кафешное общество», — пробормотал Берлин, а затем себя же поправил: «Нет, лучше сказать нескафешное общество». В другой раз в разговоре упомянули имя хорошо известного историка литературы и критика. «Широко распространенный тип на континенте, — заметил он, — но довольно редкий в Англии». И добавил после паузы: «Истинный шарлатан».
Трудно найти какие — нибудь основополагающие идеи, которые можно было бы отнести на его счет, так как разница между «ежом» и «лисой», сравнение, которое он заимствовал у малоизвестного греческого автора, а также различие между двумя видами свободы кажутся мне путаной схемой. Люди, а не идеи, вот в чем была его страсть. Его талант проявился в полной мере в жанре биографии. Он мог сделать портрет человека с поразительной проницательностью. К этому делу он подходил так же, как скульптор: работая с гипсом, добавлял черту здесь, изменял черту там и оттачивал ее, пока личность не проявлялась во всей своей сложности. Он мог писать не только о людях, которых знал лично, но и о тех, о ком знал только из косвенных источников, из литературы. Свой талант он продемонстрировал в полной мере в его, пожалуй, самом выдающемся произведении — книге «Русские мыслители», в которой он дал великолепные портреты представителей русской интеллигенции 1830‑х и 1840‑х годов.
Несмотря на все мое восхищение и дружбу, в конце концов Берлин все — таки разочаровал меня. Он, казалось, был отрешен от наполненных трагедией событий наших дней. Раньше мне представлялось, что причиной этого было его нежелание портить отношения с либералами и социалистами, которые доминировали в кругах, где он вращался. Но много лет спустя я с удивлением узнал из его биографии, что он проявил такое же безучастие по отношению к нарождающемуся нацизму в начале 1930‑х. Несмотря на то что он часто говорил, что наш век был самым ужасным в человеческой истории, ему претила мысль как — то ограничивать себя политически. Я знаю, что он презирал советский режим, но публично избегал критиковать его, возможно потому, что в кругах, где он часто бывал, антикоммунизм считался вульгарной чертой, невзирая на то что коммунизм нес большую, возможно главную, ответственность за несчастья, выпавшие человечеству в XX веке. В 1971 году, когда Джордж МакГоверн был избран кандидатом на пост Президента Соединенных Штатов от Демократической партии, я оказался в затруднительном положении, потому что как зарегистрированный демократ всегда голосовал за демократов. Но я не мог с чистой совестью заставить себя подать голос за человека, настолько не подходящего на пост главы государства. Более того, я колебался, не стоит ли проголосовать за Ричарда Никсона, его оппонента от республиканцев. «Что бы вы сделали на моем месте, Исайя?» — спросил я. Он задумался на секунду и ответил: «Я бы проголосовал за Никсона, но никому об этом не сказал бы». Он совершенно неправильно считал, что итальянский фашизм был консервативной доктриной, игнорируя его радикальные корни, потому что такие взгляды также были данью моде. Он никогда не сказал ни слова о моих книгах по истории русской революции, ни публично, ни приватно, несмотря на то что одобрял мой замысел, возможно потому, что они были бескомпромиссно враждебны к левым интеллектуалам в России и в Западной Европе. И все это притом что у него не было никаких иллюзий на этот счет.