Выбрать главу

Закончив работу над историей создания СССР, я стал думать, что же делать дальше. Поначалу я обдумывал возможность продолжить исследование о национальностях в СССР и довести повествование до начала тридцатых годов. Но меня сдерживало то обстоятельство, что, для того чтобы осуществить этот замысел как следует, мне придется выучить несколько трудных и не особенно полезных для меня языков, включая языки тюркской группы. Я неохотно начал изучение турецкого языка по пластинкам, которые мне дала одна женщина. Ей они были не нужны, так как она рассталась со своим турецким женихом. Дело продвигалось неплохо до тех пор, пока я не столкнулся с проблемой гармонии гласных, особенностью урало — алтайской группы языков. Дело в том, что гласные одного и того же слова принадлежат к одной и той же группе, что затрудняет поиски этих букв в словаре. Наконец я сдался и бросил эту затею. Конечно, я продолжал время от времени писать в газеты и журналы о «национальной» проблематике Советского Союза, а также консультировал правительство по этим вопросам, но за исключением одного проекта, о котором речь пойдет ниже, я не занимался исследованиями по этой проблеме.

Мое внимание привлекла тема, занимавшая более значительное место в русской истории, а именно политическая культура. Меня поражало сходство между до- и послереволюционной Россией и мне хотелось заглянуть за фасад радикальных лозунгов советской пропаганды, чтобы рассмотреть неизменные черты политической жизни страны. Мне казалось очевидным, что, несмотря на революционную риторику, Советский Союз был «революционным» лишь со стороны, для иностранных государств, что же касается внутреннего положения, то это был глубоко консервативный режим, который имел больше общего с абсолютизмом Николая I, чем с утопичными фантазиями радикалов XIX века. Почему это так? Почему правительство, которое захватило власть во имя самых радикальных идеалов, когда — либо существовавших, так быстро превратилось в оплот реакции, использовавший радикальные лозунги исключительно для целей внешней экспансии? По этому поводу я записал в своем блокноте в 1956–1957 году:

Консервативное движение в России намного более самобытное и национальное, чем либерализм или социализм. Несмотря на то что и либерализм, и социализм имеют национальные корни, их идейное содержание было в основном импортировано с Запада, в то время как консерватизм был явлением местным, как в своем возникновении, так и в своем развитии. То, чего ему не хватало в идейной оригинальности, он вполне компенсировал своей тесной связью с российской жизнью. Следовательно, консерватизм намного лучше объясняет сущность движущих сил русской истории, чем какое — нибудь другое политическое движение дореволюционной эпохи.

Эта идея противоречила разделявшемуся всеми мнению, что Россия была страной радикальной, а советский режим — воплощением социализма Маркса.

В соответствии с этой идеей я решил написать историю русской консервативной мысли. Я начал с монографии о выдающемся консерваторе Николае Карамзине, являвшемся одним из первых русских профессиональных историков. Его «История государства Российского», опубликованная в 1816–1829 годах, привлекла широкое внимание общества. Накануне войны с Наполеоном он написал также «Записку о древней и новой России», предназначавшуюся исключительно для Александра I и его сестры, где мужественно подверг критике внутреннюю и внешнюю политику царя и особенно его смутные планы ослабить самодержавную форму правления. В этой работе, основываясь на исторических доказательствах, Карамзин утверждал, что самодержавие в России было неким оплотом безопасности, щитом и его даже мимолетное исчезновение или ослабление неизбежно приведет ее к краху.

Карамзин привлек мое внимание по нескольким причинам. Это был высокообразованный человек, он писал на прекрасном, хотя и несколько устаревшем, языке и был либеральным консерватором, а не заядлым реакционером. Его «Записка», приблизительно в сто страниц, никогда не была переведена на другие языки.