Выбрать главу

Пришлось пастору сказать все. «Бодо хотел быть с вами... поймите!» — вымолвил пастор, и веки его дрогнули. Он вынужден был повторить свои слова: «Бодо хотел быть с вами. Он ведь считал... он думал, что вы... что вас... уже нет в живых».

Вскоре Гитлер наградил генерального судью высшим орденом за военные заслуги и лично принял в своей главной квартире этого человека, который от частых слез стал еще преданнее. В тот же день за столом приближенные впервые услышали, как фюрер с горечью сказал о лишенном власти, но все еще высоко им превозносимом Муссолини: глава итальянского государства мог бы взять себе за образец этого германского судью, который с героическим самообладанием поставил государственные соображения выше семейных чувств — мог бы наконец набраться мужества и расстрелять в Вероне своего зятя-изменника графа Чиано.

Своего обещания генеральный судья не отменил, но теперь — после смерти Бодо он два дня не ходил на службу — он был уже, наверно, не в состоянии вырвать преступницу из пущенной машины уничтожения. Эта машина автоматически захватила Анну в тот момент, когда ее уже как «пакет» перевели в тюрьму на Лертерштрассе. Это был специальный термин для «пациентов с нулевым шансом на жизнь», как выражались выдающиеся господа юристы, сохранявшие остроумие почти в любой ситуации.

Термин «пакет» означал: в качестве юридического лица списана со счетов и передана для обезглавливания и последующего использования трупа под официальным наблюдением. Счет за судебные издержки, а также за тюремное питание, услуги палача и «почтовые расходы» — когда речь шла о политических преступлениях — высылался родственникам казненного, а в случае «ненахождения таковых» или если это были иностранцы — оплачивался из государственной казны.

С тех пор как Анна узнала, во что Бодо оценил жизнь без нее, она и сама в минуты, когда сила духа не покидала ее, считала жизнь всего лишь достойной преодоления, — и все-таки она написала прошение о помиловании и теперь самым унизительным образом зависела от него. Только физическая слабость (так как «пакеты» в своих намеренно перегретых камерах почти не получали еды, лишь изредка — горсть капусты), только эта слабость вытесняла порой ее душевные муки. Нестерпимый голод низводил ее до животного состояния, а истерическая потребность в куске мыла отвлекала ее от мысли, что закон лишил ее даже права на достаточное количество кислорода. В конце концов она и дышала только потому, что не могла правильно оценить военное положение и, поддавшись мании величия, наивно воображала, будто все уладится прошениями о помиловании, хотя, само собой разумеется, прошения эти, несмотря на то, что адресата они не достигали, никогда не отклонялись с чрезмерной поспешностью, а лишь после вполне «гуманного» срока, как то предписывалось постановлением от 11 мая 1937 года.

Иногда ее мертвецы — жених, мать, брат — вырывали Анну из объятий страха и содействовали тому, что самое немыслимое — собственный уход из жизни — начинало казаться ей вполне допустимым и отнюдь не пугающим, как истинная, единственно надежная свобода.

В такие минуты она была готова к предстоящему. По ночам же, когда она лежала, перевешивала жажда жизни. Днем под непрерывной пыткой тюремных шорохов, когда автомобиль во дворе, шаги, смех, крики и звук отпираемого замка могли возвестить приход палача, она пыталась, сидя на своей скамье под окном, отвернуться от двери, от параши и от удушающих рук, которые после суда денно и нощно тянулись к ее горлу, — пыталась спрятаться за мыслью, что одна лишь смерть может защитить ее. Смерть, а не бог. Ибо ее, слишком юную, чтобы преданно верить, отделило от него ледниковым периодом космического равнодушия, с каким он внимал своему творению, безучастный, как тюремная стена.

Она ничего не ждала «свыше», ничего, кроме скорой смерти от бомбы, потому что «пакеты» во время налетов на Берлин не переводились с пятого этажа в бомбоубежище во избежание «перегрузки персонала». Однажды ее камеру засыпало осколками стекла — удобный случай вскрыть себе вены, но надежда и слабость помешали ей. Пока же она наконец собралась с духом, наступило утро, и ее охранница, многодетная вдова, часто тайком приносившая Анне яблоко, удалила с почти стерильной тщательностью малейшие осколки. И не только из камеры: при «перетруске» — так эта женщина называла личный обыск — она нашла также острый кусок стекла, который Анна спрятала в волосах под полосатой косынкой как последнее оружие против самого крайнего унижения. Щедрая добрая грудь этой немецкой мамаши заколыхалась от смеха: так ей понравилось, что она оказалась хитрее своей пленницы; оно смеялась без всякой жестокости и очень испугалась, когда впервые за все время увидела слезы в глазах Анны и вынуждена была отказать Анне в ее отчаянной, безумной мольбе вернуть осколок. Она поспешила уйти за яблоком.