Застывает над сновидением — сновидением, в котором вдоль берега с бешеной скоростью несется черный автомобиль, выписывая гремящие спирали, застывает над Антибами и Кап-Мартеном, над Ниццей и Ла-Тюрби — узким изгибом Гранд-Корниш.
Время остановилось и давит на ущелья между голыми скалами, на цветочные поляны, пронизывает горячий запах далекого глубокого моря, соли, луга, тимьяна и знойного африканского ветра.
Лежать, лежать, долго-долго лежать, а потом встать и идти назад — вечером, когда тени ущелий набрасываются, словно стая темных волков на светлых псов автомобильных фар, — вечером, неизменно вечером, когда ряды фонарей больших бульваров исполинскими дугами спускаются к морю, — вечером, когда сумерки растворяются в темной синеве, темной, как мягкий, кожаный, иссиня-черный бумажник, — вечером, всегда вечером, когда сливаются в едином крике рев мотора, шум дороги, вой ветра и шелест леса.
Ах, вечером, вечером — вечером.
Уже скоро.
Эмилю Людвигу
Нордвейк-ан-Зее, июнь 1931
Дорогой и глубокоуважаемый господин Людвиг!
Только сегодня, спустя полгода, меня догнала часть моей почты, которая до сих пор была мне недоступна, — и поэтому только сегодня испытал я великую радость, получив Ваши дружеские слова о моей второй книге*, отправленные мне на Новый год.
Уже два года я живу в состоянии глубокой подавленности, а временами меня охватывают приступы отчаяния, и я бегу от людей, бегу от самого себя и от жизни — как хотелось бы мне обрести завершенность, ясность, отчетливость, но это невероятно трудно. Порой мне кажется, что уже поздно, и в такой тяжелый момент я получаю письма — такие, как Ваше. Они помогают мне снова обрести веру в себя, веру, которая жила во мне много лет назад, до войны. Я очень рад, что получил Ваше письмо именно сейчас, и очень радуюсь тому, что это письмо именно от Вас. Я не в состоянии объяснить почему, ибо я не умею говорить о себе — просто поверьте, что Вы подарили мне нечто особенное.
Я желаю Вам всего наилучшего в вашей большой и важной работе. Сердечная благодарность и самый сердечный привет от Вашего
Эриха Марии Ремарка.
Рут Альбу
Порто-Ронко, 22.06.1932
Мне очень трудно тебе отвечать. Что еще я могу сказать? Словами можно лишь все испортить. Я могу сказать: я не знаю, — я могу сказать, что у меня такое чувство, будто я наткнулся на медленно тающую льдину, — я могу сказать, что, наверное, я несчастлив, но этого я не хочу знать, — я могу сказать: да, я морально неустойчив, я устал, и так ни к чему до сих пор не приступил, — я могу сказать: да, возможно, я не способен любить, но кто сильнее меня желал бы полюбить, — я могу сказать: уйди от меня, отойди прочь, я не гожусь на роль человека, который порывисто и безоглядно бросается в омут, я всегда здесь лишь отчасти, я слишком мелок, я только беру, но не отдаю.
Все это правда, я сам часто и очень отчетливо это вижу — и, несмотря на то, что я это знаю, знаю, что должен закрыть на это глаза, чтобы окончательно не отчаяться, несмотря на все это, во мне живет темная, неясная вера в то, что я все же смогу хоть что-то объяснить: что не все целиком так плоско, зыбко, удобно и фальшиво — что есть лишь душевная сумятица, слабость и нерешительность. Нет, иногда я смутно чувствую, что мог бы не так сильно страдать от этого, и поэтому мог бы ничего не делать, даже если, кроме всего этого, нет ничего, что бы я не мог понять, и чего я мог бы страшиться — того, что можно было бы назвать громким словом «Судьба».
Ты говоришь: «Любовь или ненависть — из них родилось все великое». Я не знаю, так ли это, но очень часто, чувствуя себя совершенно беспомощным, я думаю: как было бы просто любить или ненавидеть. Но нет, я тебе не верю: есть и другое лоно, из которого рождается столь многое: имя этого лона — отчаяние. Любовь и ненависть — это отговорки, опоры, за которые можно держаться, и только тогда, когда они рушатся, возникает великий страх или столь же великое бесстрашие.
Я всегда хотел играть, я всегда любил легкость, беззаботность, безрассудство — любил окунаться в них, убегать в них, теряться в них. Сколько еще я смогу быть один. Разве не всегда хотел я быть счастливым? Но разве я не знаю и другого: начать — значит разрушить.
У этого письма не будет конца. Я пишу его уже несколько часов — и после каждого написанного слова напряженно вслушиваюсь в тишину, но слова проплывают мимо, и я никогда не смогу заставить их выразить то, что мне хотелось бы. Я не могу ничего сказать о себе — я так привык лгать, а теперь, когда я отбрасываю все случайные фразы, я чувствую только стыд за то, что оказался у тебя в плену, за то, что так и не смог излечиться от своего отчаяния.