Дорогой господин Хенкель, я бы хотел Вам еще многое высказать и написать, о крепких выражениях, в которых Вы мне представляетесь одним из истинных, старых крестьян, подобных королям, — они не склонялись ни перед кем из князей и славились подобными изречениями! Обо всем, все бы я хотел рассказать Вам, но я не могу облечь это в слова — тогда я хочу взять Вашу книгу и насладиться ею.
Эрих Ремарк.
Неизвестной
18.02.1919 (вторник)
Дорогая фройляйн Мими!
Я копаюсь в старых письмах, расписках, воспоминаниях, и мое грубое сердце смягчается, и моя одинокая воля закрывает глаза, чтобы открыть дорогу мечтам. И вот теперь! Пусть вечерний ветер еще раз мне споет старую песню, я бы хотел забиться в угол дивана и смотреть на маску Бетховена — придите, мечты! Позади меня зевает пропасть, там погребены многие желания и надежды. Я поднимаю взор и иду своей дорогой дальше, где еще более ярко брезжит утренняя заря, ибо там должно, должно наконец взойти солнце, солнце, которое и мне принесет желанный мир и покой. Быть может, это будет даже хладная смерть — но об этом я не хочу писать; простите меня, но если вечер, одиночество, сумерки и печаль по горячо любимому ушедшему* смешались, тогда легко пишешь что-то сбивчивое. Я пишу Вам, потому что я верю, что найду у Вас понимание. Надеюсь, что Вы меня не проклинаете до основания — Вы не станете обличать другого человека из-за его слабости и безволия, но Вы скорее сами возьмете себя за косу — Вы вряд ли будете использовать доверительные слова в качестве оружия и стрел против того, кто не может себя защитить. Вы сумеете по-иному защитить свои прелести и не станете так обращаться со своими друзьями — Вы будете точно знать, чего человек стоит, Вы не откажетесь так легко от него — Вы сможете. Но я так далеко, и тени ночи уже смыкаются надо мной. Мне уже приходилось слышать от других достаточно упреков, даже обличений, — я буду молчать, хотя я мог бы говорить. Не исключено, что я мог бы своими речами снова добиться высокой дружбы, тогда бы все предстало в ином свете, но я молчу, ибо меня не поняли. Вы были мне, быть может, наиболее близки. Поэтому я пишу Вам. Я далеко — я же привык к скитаниям и расставаниям, — я не вернусь, я могу многое вынести, тем не менее я поднимаю голову и хочу сказать Вам на прощание: несмотря ни на что, я вижу сейчас все в розовом свете, придет скоро час, и мне воздастся по справедливости! Тогда я, возможно, снова понадоблюсь. Позовите меня тогда! Я приду! И я помогу! Несомненно! Я не хочу ни мстить, ни насмехаться, ни иронизировать, не буду требовать благодарности! Я приду, помогу — и пойду дальше своим путем. Если
мой путь горек и тернист, кого это волнует! Мне еще ни разу не захотел помочь ни один человек, всегда мне приходилось оказывать помощь — обо мне никто не спрашивает. Это действительно так. Я и теперь помогу — это будет мое последнее доказательство дружбы! Возможно, подобное предложение от такого негодяя и мерзавца, как я, покажется Вам странным, но, поверьте, это правда! Я в долгу перед Фрицем. И в этом я остаюсь человеком: я обязан ему, единственному человеку, которого я действительно любил, вернуть долг, какой бы крови мне это ни стоило. Возможно, Вы мне не верите — ко мне стали так подозрительно относиться — вдруг, — но нет: Вы верите мне! Я это знаю! И это объясняется тем, что Вы во мне видите (тоже) человека, в то время как прочие видят сатану, дьявола, экспериментатора, бессердечного эгоиста. Поверьте мне еще и в этом: возможно, что из всех нас именно я меньший эгоист! Это звучит гордо, и самохвальство пахнет горелым; и все же я утверждаю это! Это было моей борьбой последних лет: долой свое «я»! Я слишком много жил для других людей, я слишком был беспечен к самому себе. И тут я хотел бы сказать Вам самое ужасное, что я натворил: два человека ругались слишком много и были настроены друг против друга. У них был один общий знакомый. Он попытался представить им последний компромисс и последний выход, чтобы помочь им обоим. И тут он понял: ты сумеешь помочь обоим, но в итоге потеряешь обоих, если они не сумеют помыслить более возвышенно и широко. Но он включил в себе эгоиста и сказал себе: «Пусть думают, что хотят, — все должно хорошо кончиться». Его предположение оправдалось. Но отнюдь не до конца; напротив, всю вину свалили на него — что он должен был сделать? Ему бы не следовало пытаться помочь им обоим. Он должен был встать определенно на сторону кого-то одного и определенно выступить против другого. А так он стал громоотводом. Еще, впрочем, стало его виной и то, что он выбрал слишком смелый прием. Он должен был думать более буржуазно, просто сказать: «Это меня не касается». Но зачем я говорю о событиях, которые уже прошли? Я хотел бы с Вами как-нибудь подольше поболтать целый спокойный, милый и примирительный летний вечер об этом и не только, человеческом и слишком человеческом. Жаль, ветер шумит, и моя лодка стоит наготове! Куда плыть? Наверное, к утренней заре или в закатную смерть — кто знает, что такое жизнь человека, воля человека, вера человека, свершение человека? Поверьте мне: гораздо важнее, что в ночном небе ветер гонит тяжелые тучи, чем в тысячный раз этот вопрос, вечный, на который никогда не будет ответа. То там, то тут вспыхивает звезда — когда видишь такое, все это скверное прошлое кажется таким жалким и незначительным, что хочется улыбнуться. И Вы теперь улыбаетесь — именно этого я и хотел; ибо с улыбкой я бы хотел проститься с Вами. Я не любитель высоких слов и трагических сцен. Потому я с улыбкой желаю Вам всего доброго, позовите меня, если я Вам понадоблюсь. С улыбкой я протягиваю Вам руку, как будто я завтра увижусь с Вами снова, — и все же я в последний раз говорю с Вами от души и остаюсь навсегда для всех пропавшим без вести. Авантюрист