Как-то в разговоре, чтобы посмотреть на его реакцию, вспомнил наполеоновское: «Нужно всегда оставлять за собой право смеяться завтра над тем, что утверждаешь сегодня». — «Наполеон вам мог и не то сказать. Это когда он сказал, после 1812 года, что ли?»
Обидчиков своих и в жизни, и за шахматной доской помнил крепко. Однажды в Брюсселе в пресс-центре одного из турниров ГМА сказал ему, обсуждая одну дебютную позицию: «Это, кажется, идея Джинджихашвили?»
«Джинджихашвили, вы сказали? Как же, как же, помню, не к ночи будет помянут. На Спартакиаде (называет год и месяц) совсем выиграно было, так расслабился, пропустил удар, даже ничьей не сделал…»
Вижу хорошо его в пресс-центре турнира. Анализировал он, разумеется, всегда вслепую, в последние годы, увы, почти буквально. Седая, низко склоненная голова, которой покачивал иногда из стороны в сторону, переспрашивая: «Пешка, где вы сказали стоит, на d5?»
О шахматах он знал что-то, чего другие не знали. Слова греческого поэта Архилоха — «лиса знает множество вещей, а еж знает одну большую вещь» — относятся прямо к нему. В шахматах было много замечательных лис в 30, 40 и 50-х, но он, конечно, был из разряда ежей.
В своем последнем турнире в Лейдене в 1970 году стоял на выигрыш во многих партиях, но, впервые в жизни разделив последнее место, понял, что дело здесь не только в шахматах. Он понял прекрасно, что на шахматы распространяется тот же жестокий обычай, который существовал у жителей Огненной Земли: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков.
Увидев как-то имена двух людей, о которых он писал в свое время, сказал ему: «Михаил Моисеевич, вы знаете, однажды Эйнштейн получил телеграмму от одного бруклинского раввина: правда ли, что он безбожник? В тот же день Эйнштейн по телеграфу отвечал: «Я верю в Бога Спинозы, проявляющегося в гармонии всего сущего, а не в Бога, занимающегося судьбами и поступками людей». Помолчал немного и начал что-то говорить о «брут форсе», которым не добьешься прогресса в шахматных программах. Он не верил, конечно, ни в Бога Спинозы, ни, тем более, в Бога бруклинского раввина, хотя, сам того не подозревая, жил по мудрости Талмуда: жизнь — не страдание и не наслаждение, а дело, которое нужно довести до конца.
Его религией стало мировоззрение нового государства, вместе с которым он рос. Его заповедями были лозунги и идеалы молодой страны. Этим идеалам, таким красивым на бумаге и неосуществимым в действительности, отброшенным сейчас вместе с самой системой, он оставался верен (пусть с самоочевидными коррективами) до конца. Он и себя рассматривал как «казенное имущество» партии и государства. Отказаться от этих идеалов — значило для него перечеркнуть всю свою жизнь. Так и в шахматах — выработав еще в молодые годы свои методы подготовки и принципы ведения борьбы, он оставался им верен до конца творческого пути. В партии 14-летнего Миши Ботвинника, которую он выиграл в 1925 году в сеансе одновременной игры у Капаблан-ки, уже ясно проглядывают черты его лучших образцов 30-х, 40-х и 50-х годов.
В Брюсселе в августе 91-го он получил телеграмму от Горбачева по поводу своего 80-летия. На следующий день, когда спал первый ажиотаж, спросил его, шагнувшего в девятый десяток, о жизни и смерти. Подумав немного, отвечал: «Еще Фридрих Энгельс говорил, что вся жизнь есть фактически подготовка к смерти. Энгельс же…».
Мне показалось — что-то похожее говорил не Энгельс, а Марк Аврелий, но я не стал спорить по мелочам. «А смерть — смерти я не боюсь. У меня только одно желание — завершить работу над программой».
Детищем последнего периода жизни была его программа. Ей посвящал он все свое время и энергию. Знал, конечно, что большинство математиков скептически относится к его идее создания программы по подобию мышления человека, но твердо верил в свою правоту.
Он был живой реликвией, частью эпохи, и невозможно оторвать или рассматривать его вне этой эпохи и вне ее контекста. «Сцепление всего со всем» — эта замечательная по простоте формула Толстого более чем когд^-либо применима к стране и ко времени, в котором он жил. Невозможно понять некоторые поступки Шостаковича или Пастернака, например, вне того времени, и вне той удивительной, жестокой, ни на что не похожей страны. Но была и разница. Начиная с 20-летнего возраста, когда он впервые выиграл чемпионат Советского Союза, его имя стало не просто популярным, оно превратилось в символ шахмат в стране Советов, так же как имя Маяковского — в поэзии, Улановой — в балете или Шолохова — в литературе. Фотографии и статьи в газетах, автографы и восхищенные взгляды болельщиков, постоянное внимание людей, по выражению Салтыкова-Щедрина, «на заставах власть имеющих», — все это вместе с врожденными качествами, характером и талантом сформировало феномен Михаила Ботвинника.