Меня заставили прийти на церемонию. Папа обещал после нее нам – ему – стейк в латиноамериканском стейкхаусе. Позже, когда стейк был съеден, а он получил от папы свой хлопок по плечу; позже, когда мы все вернулись домой и смотрели, как папа пьет виски, а мама – вино; позже, когда трофей поместили в самый центр каминной полки, Рори, которому я за весь вечер не произнес ни слова, подошел, взял свой приз и поставил его у моих ног.
– Он твой, – сказал он, стараясь не смотреть мне в глаза. – Папа, – продолжил он, все так же пялясь в пол. – Это его. Это он решил.
Папа кивнул и сделал глоток виски.
– Он принадлежит вам обоим. Не ради науки, но потому, что вы друг друга улучшаете.
Я пытался осмыслить его поступок. Он был младше. Ему было позволительно совершать такие ошибки. Я бы, возможно, сделал то же самое в его положении. На самом деле я никогда не напоминал себе, что сам сжульничал. Или что он бы в любом случае победил. Вместо этого я сидел с трофеем в ногах, и мне было стыдно сразу за все: за трофей, за себя, за него. Через несколько часов папа уснул в своем кресле, захрапел со стаканом прямо на груди. Тогда мама поставила стакан и, не спуская глаз с папы, подошла ко мне. Она взяла мое лицо в ладони, а потом повернулась к Рори, чтобы проделать то же самое. Я заметил, что ее волосы уже начали седеть, и к тому времени она уже постоянно носила очки.
– Я всегда буду с тобой, – сказала она, – каждую секунду.
Я открыл рот, чтобы что-то ответить, но слова отказывались находиться.
– Можешь ничего не говорить, – улыбнулась она с грустью.
– …но можете навредить своей защите, если не расскажете то, на что затем будете опираться в суде. Все, что вы скажете, может быть использовано как доказательство. Вы меня понимаете?
Я снова как по щелчку возвращаюсь в реальность. Киваю. Обхватываю себя руками, чтобы согреться. Если бы мне удалось создать достаточно тепла, оно помогло бы унять боль.
– Под запись, – говорит он.
Не видел этого офицера раньше. Его глаза словно телеграфируют о его тупости. Моргает медленно, как колеса в грязи вязнут. Но есть и еще что-то – может, человечность? Пусть придавленная, но все же она там, раздувает волдырями кожу, стремится вырваться наружу, сдерживаемая глупостью. Я жду: может, пузырь лопнет, и я смогу быть с ним откровенным. Не знаю, правда, могу ли я прямо заявить, что не нападал на нее. А лишь смотрел. Что и правда бездействовал, не смог заставить себя. И если в этом заключается мое преступление, то за свое бездействие я готов понести ответственность.
– Вы должны произнести вслух, под запись.
– Да, – говорю, – я все понимаю.
– Вы знаете, почему вас арестовали?
– Да.
Офицер не выглядит удивленным моим ответом. Возможно, все задержанные знают, за что их арестовали.
– Расскажите тогда. Почему вас арестовали? – спрашивает он, бросая взгляд на напарницу.
Я ее не заметил раньше. Сидит рядом, волосы забраны с лица. Не могу с точностью сказать, какое у нее звание, но кажется, она смотрит на него снизу вверх, хоть наверняка знает, что гораздо умнее. В ее взгляде читается интеллект – явный козырь перед ним.
– Убийство. Или попытка убийства – называйте, как хотите. Но я этого не совершал, – говорю я, разглядывая свои руки.
Пожимаю плечами, на которые навесили эту чуждую мне одежду, как вдруг ограниченное пространство вызывает у меня острое желание бежать. Комната и правда слишком тесная для нас троих. Крохотная, помещаются только стол и стулья. И здесь уж точно не получится растянуться во весь рост.
– Хорошо, вот мы, готовы слушать. Будем беспристрастны, правда, Рошель? Просто расскажите, что, по вашему мнению, там произошло.
Рошель? Интересно. Может, и ее так звали? Имя вдруг кажется столь знакомым. Возможно, я слышал его той ночью. Это ли имя он твердил? Снова и снова.
– Я этого не делал. Но я был там. Видел, как все случилось, – отвечаю я.