Тут как раз стали раздаваться крики: пришли парламентеры с той стороны с требованием сложить оружие и выходить из лагеря.
— То як, хлопці, слушна річ — зброю здамо та й нам нема чого тут кров лити. Якщо є бажання побачити родину, треба йти звідси. Нехай комітетчики з більшовиками зостаються. Нам тут робити нема чого. Пішли![3] — подвел итог дискуссии Архип. Гнат одобрительно кивнул головой, его Олесь уже кое как перевязал, но говорить ему было еще хреноватенько. Остальные тоже были за то, чтобы сдаться. Слишком глупо было пропадать ни за понюшку табаку. В лагере остались несколько десятков стойких большевиков, как говорили, из идейных, да еще комитетчики, правда, не все. Видимо, кто-то из комитетных пошел сдаваться. Ткаченко с каким-то Смоленским парнем тащили пулемет в казарму, проводив их тяжелым взглядом, Архип пробурчал:
— Багато вони навоюють з двома стрічками? Та ну, це вже не мій клопіт…[4]
Но в глаза остающимся Архип старался не смотреть. Вроде бы место его среди тех, кто остается. Не по чести это из дела уходить… вот только и чести мало среди этих казарм загнуться ничего путного не сделав.
— Хлопці, як знаєте, а я за будь яку нагоду буду тікати додому.[5] — подал голос Олесь.
Никто не сказал ни слова, но каждый Олеся поддерживал. И тяжелая ностальгия по родному дому скрутила группку украинских солдат, пробирающихся к выходу из лагеря.
Как ни странно, убитых было немного. Артиллерия била не столько по казармам, сколько для острастки, чтобы понимали, что будет дальше. Это был, скорее всего, психологический налет, но налет удачный. Воля солдат, голодных и растерянных, была окончательно сломлена. Воевать никто не хотел, но и погибать ни за что было глупо. Архип и Олесь тащили Гната на плечах, потом все они влились в нестройную толпу солдат, покидающих лагерь. Отчего-то на душе было прескверно. Судьба разделила Архипа и Гната после этого штурма. Гнат попал в госпиталь, там ему после излечения предложили пойти в Иностранный Легион, он согласился. Проявил себя и в легионе. А потом их, русских легионеров, пришли агитировать вступать в белую армию, чтобы наподдать большевикам. Почти все решили, что это их шанс вернуться на родину. Оказавшись в России, Гнат при первой же возможности, покинул свою часть и ушел домой. Путь был неблизкий, но он его преодолел. И какова же была его радость, когда через месяц, после того, как очутился дома, наткнулся на боевого товарища — Архипа Майстренка.
Надо сказать, что однажды Гнат услышал про статью, которую в советской газете написали про бойню в лагере Ля Куртин. Он съездил в район и нашел эту газету. В статье рассказывалось о последних днях восстания в лагере и кровавом штурме, который устроили белые офицеры. Приводились цифры — почти полторы тысячи убитых и казненных полевыми судами. Вот только Гнат точно знал — не было столько жертв. В лагере после артобстрела оставалось убитыми совсем немного людей, а если даже всех оставшихся безжалостно перебили — их было не больше нескольких десятков, впрочем, и это было преступлением, бойней. Кому-то из оставшихся повезло — их передали французским жандармам и те избежали неминуемой виселицы, вроде бы среди них был даже Ткаченко, председатель солдатского комитета. А полевой суд постановил повесить только нескольких комитетчиков и самых ярых сторонников большевиков, остальные отделались концентрационным лагерем в Африке. В такой лагерь загремел и Архип Майстренко. Он попал потом на работы на виноградниках, потом и его разагитировали воевать за белую армию, он тоже согласился и так же, как и Гнат, при первой же возможности бежал домой. Из африканского рабства Архип привез черенки французского винограда, который у себя в селе высадил, и за которым ухаживал так же, как привык ухаживать на французских плантациях в жарком и пыльном Алжире.
[1] — Живой?
— Вроде бы…
— Хорошо… То как, ребята, будем погибать за большевиков или за временных?
[2] Мы против орудий долго не продержимся, французики хорошие канониры, порвут… да и патронов на хороший бой не хватит.
[3] — То как, ребята, сейчас случай подвернулся — оружие сдаем и нечего нам тут кровь проливать. Пусть комитетчики с большевиками остаются. Нам тут делать нечего. Пошли.
[4] — Много они навоюют с двумя лентами? Но это уже не мое дело.
[5] — Ребята, как знаете, а я при малейшей возможности буду бежать домой.
Глава двадцать девятая. Переправа. Подготовка.
Глава двадцать девятая
Переправа. Подготовка.
О чем говорил старый Лойко с сыном и зятем, Антон даже не догадывался. Он не знал этого их еврейского языка, впрочем, сейчас он находился в таком состоянии, что ему было совершенно все равно, что происходит, лишь бы происходящее позволило ему скорее оказаться на ТОМ берегу.
Куда исчез старик, молодой человек, конечно же, не догадывался. Поутру пришел Рувим, бросил с каким-то невыразительным осуждением:
— Жди, парень, никуда не иди. Тебя никто видеть не должен. Ведро в углу. Еду принесу позже. Пока вот.
Рувим выставил перед Антоном бутыль с водой и краюху черного хлеба, наверняка, вчерашнего, а то и еще позавчерашнего. Но грызть краюху было хоть какое-то развлечение. Да и время текло быстрее. Антон слышал, как во дворе Лойкового дома начинается утро, как встали и крикливо переговариваются женщины, причем два голоса пожилых, два — помоложе. Кто это? Невестки Лойка или дочери? Но вопросы задавать было некому.
Антон помолился, как умел — истово, утреннее молитвенное правило, как и вечернее, он знал наизусть. Но молился он не просто словами молитв, он молился еще и за себя, просил Господа спасти его и сохранить. И простить его за прегрешения, и дать ему возможность искупить этот грех и спасти свою душу. Молился долго. Наверное, именно молитва помогла юноше успокоиться. Он стал терпеливо ждать, уже не думая ни о чем. Появилось какое-то странное ощущение того, что Ангел-хранитель рядом с ним, и что случиться так, как должно. И что все в Его руке. И будет рука Господня к нему, Антону, милостива. Но вскоре беглец почувствовал, что хочет есть. Все это время он был как на взводе и чувства голода не ощущал. Все меркло перед одной целью — выбраться из этой страны, выбраться, чтобы спасти… нет, не тело спасти, но душу.
Он вспомнил маму. Ее изрезанное морщинами лицо, голос, ослабленный постоянным трудом и болезнью. Она благословила его. Но каким же горьким было это благословение! Парень задумался, но муки голода мешали сосредоточиться на образе матери, оставалось только это высохшее изможденное лицо и блеклые глаза без слез, и еле слышное шевеление губами… Ему тогда пришлось наклониться, чтобы услышать заветные слова, так близко наклониться, что запах смерти почти коснулся его, заставил на мгновение отшатнуться, как будто ему показалось, что мама дала ему свободу, отпустила. Но нет, она могла сказать только это, только это…
Неожиданно Антон опять заснул. И ему ничего не снилось. Проснулся он под вечер, от легкого прикосновения руки. Это был Хаим. Черноглазый, почти лысый, с маленькими глазами и крупным семейным носом, Хаим был чем-то похож на отца, вот только солидности ему еще не хватало. Нет, не той солидности, что в лишнем весе и тяжелом пузе, а той, что в размеренности голоса, особой походке, основательности поступков. Этого в молодом мужчине не было. Хозяйский сынок держал в руках небольшую миску, в которой лежали три картофелины, сваренные в мундире, луковица и вареное яйцо. Во второй руке Хаим держал кринку молока, вот уж чего Антон не ожидал, так это такой кормежки. Ему бы хватило шматка хлеба с салом, но откуда у евреев найти сало? Молча мужчина поставил еду перед Антоном, так же молча вытащил откуда-то из-за спины краюху черного хлеба, дал хлеб Антону, повернулся, и уже выходя произнес: «Отец будет к ночи, сказал ждать».
Как ни странно, но еда и выпитое молоко привело Антона в благодушное состояние. Уже не хотелось тревожиться ни о чем, все погрузилось в какой-то туман и казалось чем-то нереальным, будто выдуманным. Антон погрузился в этот туман с головой и заснул. Спал он долго, все напряжение недавнего дня как будто уходило куда-то в небытие. Он не почувствовал, как старый Лойко зашел, посмотрел на спящего тяжелым взглядом из под лохматых бровей, как-то криво улыбнулся и пошел в дом, на кухню.