Прочел ли кто-нибудь мое письмо?
Я откусила яблоко. Некоторое время назад женщина, которой я еще до конца не стала, сняла его с витрины супермаркета и отнесла на кассу в корзине, где уже лежали краска для волос, ножницы, печенье, сухофрукты, шоколадка и вода. Расплатившись наличными, я сложила покупки в багажник двадцатилетнего «форда-эскорт», за который на окраине города также было заплачено наличными перекупщику. Вопросов он не задавал. Надо надеяться, этот драндулет довезет меня куда надо. Потом он окажется на придорожной стоянке, с ключами в зажигании, оставленный на милость воришек.
В дверь постучали. Я обмерла, и ребра стянуло болью. Ткнув пальцем в кнопку телевизионного пульта, я убрала звук, погасила настольную лампу, но было уже поздно.
— Эй, вы здесь? — В дверь забарабанили сильнее. — Откройте, милочка, — призывал женский голос.
Я сползла с кровати и, не снимая цепочки, приоткрыла дверь. В узкую щелку пахнуло сигаретным дымом.
— Да?
— Хотела проверить, милочка, у вас все в порядке? — В коридоре стояла регистраторша мотеля.
Я нахмурилась, по привычке подняла руку, чтобы заправить за ухо волосы, которых уже не было.
— Да, все хорошо.
Мне было плохо и совершенно не хотелось знать, с чего вдруг она переполошилась. Лучше всего побыстрее закрыть дверь, но она подставила ногу. Крупная тетка.
— Просто когда вы регистрировались, вы вроде как были чем-то расстроены. И встревожены. Вроде как что случилось.
— Нет, все в порядке. Правда. — Я даже улыбнулась, прежде чем потянуть дверь на себя, но нога мешала по-прежнему.
— Вы были у доктора насчет… этого? — Она прикоснулась к своей щеке.
— Пустяки, — ответила я. — Через пару дней заживет.
— Ну, коли так, милочка… Ладно. — Она собралась уходить, но вдруг передумала. — Просто у нас иногда останавливаются женщины, которых… собственные мужики отколошматили…
— Что вы, ничего подобного. А это… ерунда, упала с велосипеда. Спокойной ночи.
На этот раз дверь закрыть удалось.
Я снова легла, но спать не могла. Слушала, как подъезжают и уезжают машины, как за стеной болтают постояльцы. Слушала, как ночью вываливаются из пивной на улицу поздние посетители и как поет радио, заглушая мои рыдания.
Утром я нацепила уверенное выражение лица (моего нового лица) и позвонила. Надо было позаботиться о дальнейшей жизни.
Женщине лет шестьдесят, да еще с хорошим хвостиком. Она открывает дверь и оглядывает нас с головы до ног, подмечая все, вплоть до диктофона в руках у Эдама и сумки у меня на плече.
Несколько мгновений она переводит глаза с Эдама на меня и обратно, но ничем себя не выдает. Только чуть дольше задерживает взгляд на мне, и я отчаянно ломаю голову — как, судя по всему, и она. Ее лицо мне знакомо, но откуда, вспомнить не могу.
— Спасибо, что согласились поговорить. — Эдам жмет ей руку.
Ее седые волосы стянуты в такой тугой пучок, словно его не распускали десятилетиями. Испуганное выражение разгладило все морщинки на напудренном лице. Несмотря на всю суровость и угловатость, на строгую прическу и стиснутый рот над крупным мужским подбородком, есть в ней какая-то мягкость. Эта мягкость слышна в голосе, когда она отходит в сторону и пропускает нас в дом:
— Сюда, пожалуйста.
Нас провожают в маленькую гостиную. В камине полыхает уголь, дышать нечем. Хозяйка знаком предлагает нам присесть на крошечный диванчик, заботливо укрытый пледом, а сама устраивается в единственном кресле у огня.
— Я очень признателен за то, что вы уделили нам время. — Эдам приподнимает диктофон. — Вы не против?
Качнув головой, женщина бросает взгляд в мою сторону. Я замечаю, как она сводит брови, как у нее вздрагивает подбородок. Она складывает на коленях руки и говорит:
— Да я мало что знаю.
Эдам скован, напряжен, но и взволнован, словно эта женщина — ключ к завершению его исследований. Я могла бы ему сказать, что это не так, что если он хочет найти ответ, ему придется копнуть куда глубже. Но я молчу и только ободряюще поглядываю на него. Эдам включает диктофон.
— Скажите, пожалуйста, когда вы начали работать в детском доме Роклиффа? И кем?
Женщина коротко кашляет.
— Я начала работать в Роклифф-Холле пятого июня тысяча девятьсот семьдесят первого года, а ушла, когда детский дом закрыли. В тысяча девятьсот восемьдесят седьмом. Я заботилась о детях как родная мать.
Я всматриваюсь в ее лицо… и холодею: меня пронзает догадка.
Зачем я пришла сюда?
— Взгляните на этот список. Вам знакомы какие-нибудь из этих имен?
Щурясь, женщина держит листок бумаги на вытянутой руке. Должно быть, обычно она читает в очках. Немного погодя кивает:
— Да, я помню почти всех. Все они из детского дома. Некоторые поступили еще младенцами.
— Вы можете сказать, что с ними случилось? — Эдам заметно дрожит, а шея в вырезе белой рубашки и лицо до самых волос покраснели.
— Померли маленькие негодники, померли бедолаги.
Вот когда я узнаю этот голос из прошлого — грубоватый, с нотками скуки, презрения и усталости. Мягкости и приветливости нет и в помине — передо мной возник другой человек.
— Так полиция сказала, — добавляет она. — А я тогда сообщила все, что знала.
— И вам должно быть известно, что в детском доме обнаружили банду педофилов, трое ее членов были обвинены в насилиях и убийствах детей, а уж потом вскрылась целая сеть.
После вопроса Эдама наступает молчание. Огонь яростно шипит и так печет, что у меня багровеет левая щека. Наша собеседница вдруг теряет охоту продолжать беседу.
— Да, — коротко отвечает она.
— Однако известно, что в последнем убийстве в Роклиффе принимали участие четверо человек, не так ли? Один из них скрылся, о нем по-прежнему ничего не известно, и он не получил срок вместе с остальными. Я прав? — Эдам делает вдох и задерживает дыхание до ответа женщины.
Я тоже перестаю дышать и сосредоточенно обдираю заусенцы на пальцах, только чтобы не видеть безликого монстра в капюшоне, заляпанном кровью, склонившегося над алтарем, как хирург над операционным столом.
Женщина снова кивает. Носки ее туфель беспокойно трутся друг о друга.
— Если полиция так считает, стало быть, так оно и есть.
— Вам известно, кто был этот четвертый? — спрашивает Эдам каким-то чужим голосом.
— Да коли б я знала, разве не сообщила полиции еще тогда? — Женщина выпрямляется в кресле. — Я на суде все сказала, все до капельки.
По ее лицу тенью пробегает нетерпение. Сквозь эту тень она искоса поглядывает на меня, припоминая быть может. Пальцы на коленях не находят себе места. Как и мои.
— Иногда, — после паузы говорит Эдам, — люди боятся рассказывать все, что знают.
Женщина отворачивается к огню, в темных зрачках пляшут отблески.
— Люди все время приходили и уходили, — произносит она, глядя на угли. — Устраивали сборища, деревенские являлись. У них там было что-то вроде клуба. Этим четвертым мог быть кто угодно.
Мы с Эдамом не шевелимся: он боится, что собеседница замолчит, а я просто не хочу слышать то, что и так знаю.
— Я держалась в стороне, мое дело — за мальцами глядеть. Некоторые уж какие жалкие были. — Она нагибается, тычет в огонь кочергой. А я вижу, как она с криком потрясает над головой такой же кочергой. Потом вижу ее тихой, в окружении детей, которым она читает сказку. — Грязные дела творились в тех коридорах. Лучше и не знать. Я не высовывалась, знай себе работала да деньги получала. Другой-то работы в наших краях не было.
— Вы помните девочку по имени Бетси?.. — Эдам кашляет, словно в горле першит, но его боли этим не скрыть.
— Которую? Ту, что померла последней? — договаривает она слова, которые застыли на губах Эдама. Тусклые глаза смотрят с сожалением и опаской.