Да, пожалуй, и прежде многое можно было достать. Марина Эдуардовна, соседка еще по Ломоносовскому проспекту, рассказывала, как встречали какой-то предвоенный Новый год на никологорской даче и артист Яхонтов привез ночью, в метель, обернутый рогожей куст цветущей белой сирени – прямо туда, на Николину Гору. Да, тридцать седьмой год встречали, точно. Через месяц родителей Марины Эдуардовны арестовали, ее отдали в детдом, и тот белый цветущий куст остался последним счастливым воспоминанием ее детства.
Все это мелькнуло у Анны в голове мгновенно, как всегда сами собою, без надобности, мелькали такие вот живые воспоминания.
– Спасибо, – повторила она. – Жаль, до моего приезда не достоят – нежные такие…
– Достоят, – убежденно сказала Наташа. – Ты же не навечно в свою Италию едешь. А они в какую-то подставку воткнуты, которая черт знает чем пропитана. До второго пришествия достоят, не то что до твоего приезда. Да что вы – одни цветуечки! – вспомнила она. – Валюха, ты подарок-то доставай.
Подарок Валентина и так уже достала и тут же набросила его Анне на плечи.
– Ты же носишь шали, Анечка, – сказала она. – А эта авторская, эксклюзивная, ее Рогинский в единственном экземпляре расписал.
Эмиль Рогинский был художником по ткани, они несколько раз писали о нем и давали съемку, поэтому в эксклюзивности всего, что он делает, сомневаться не приходилось.
– Символы бесконечности мироздания, – усмехнулась Рита, заметив, что Анна рассматривает узоры на шали – загадочные бронзовые сплетения на фиолетовом фоне. – Магические к тому же. Бред, по-моему, но смотрится стильно, особенно на вас. Правильный платочек! Пойдемте, Павел Афанасьевич, за продуктами, – бросила она.
Рита всегда называла Павлика по имени-отчеству, видимо, не относя его к числу тех, кого до старости лет можно называть молодо, одним только именем, как это принято у правильных людей.
– Через кухню иди, Рита, не надо кругом, – сказала Анна, заметив, что та направилась к выходу.
В обычные дни кухонной дверью, соединяющей две соседние квартиры, пользоваться было не принято, и сама Анна тоже всегда входила в редакцию с лестничной площадки. Но сегодняшний день хоть и казался ей совершенно обычным, все-таки считался ее праздником, поэтому можно было изменить правилам. К тому же Павлик и правда мог разбить бутылки с вином, если бы понес их длинной дорогой.
– Как тебе идет-то, Аннушка, – заметила Валентина. – Вот я накинь шаль – и тетка теткой, только носки вязать. А ты стройная, изящная такая, и все тебя молодит. Ты под нее парюру свою надевай, – добавила она. – Ту, с яхонтами. Редко носишь, а зря, вещь старинная, второй такой небось и нету.
– С яхонтами! – хмыкнула Наташа. – Изъясняешься ты, Валюха, как в пятнадцатом веке. Еще скажи, с лалами. Нормальные гиацинты. А не носишь и правда зря, – сказала она уже Анне. – Если б мне моя жаба хоть какую свою драгоценность отжучила, я б ее, кажется, в нос воткнула и на ночь не вынимала. У тебя вон и свекровь человек, а моя: «Раньше считалось, Натали, что бриллианты до сорока лет носить неприлично, а лучше всего они вообще смотрятся на старухах», – передразнила она тягучие интонации свекрови. – Раньше! Когда это, интересно, раньше, при большевиках, что ли? Можно подумать, она не за членом Политбюро всю жизнь прожила, а за потомственным дворянином! Одно слово, жаба.
Свекровь была единственным человеком, которого Наташа презирала еще больше, чем мужа. Однако и муж, и его мамаша были в то же время людьми, которых она терпела с редким для себя постоянством. Наташа прекрасно понимала, что только в качестве их родственницы имеет доступ к сильным мира сего, а значит, имеет возможность верно применять свое грубоватое обаяние, а значит, является незаменимым менеджером по рекламе. Конечно, Анна не выгнала бы Наташу, даже если бы та вдруг развелась со своим ныне влиятельным супругом или рассорилась с его в прошлом влиятельными родственниками. Но Наташа все-таки предпочитала перестраховаться – знала, что умение добывать рекламу является единственным умением, которым она, женщина за сорок, имеющая специальность невестки члена Политбюро, может похвастаться в новой жизни. Впрочем, Наташе можно было поручить любое дело, связанное с общением: она умела уговорить кого угодно и на что угодно.
– А ты прямо сейчас парюру и надень, – предложила Валентина. – Ну надень, Аннушка, что тебе стоит! Праздник же у тебя.
– Хорошо, – кивнула Анна. – Действительно, у меня праздник.
Она вернулась к себе в квартиру, столкнувшись на пороге с Ритой и Павликом, которые уже возвращались, нагруженные бутылками и закусками, и быстро прошла к Сергею в кабинет. Яхонтовая парюра – кольцо, серьги и брошь, – двадцать два года назад подаренная ей к свадьбе Антониной Константиновной, лежала в музыкальной шкатулке. Она и всегда там лежала, и шкатулка всегда стояла на огромном столе из карельской березы, рядом с выточенной из черного дерева головой мавра в чалме. Сергей когда-то утверждал, что мавр – это Отелло, а деревянная танцующая одалиска, которая стоит рядом с ним на столе, это переодетая Дездемона. Но Анна однажды нашла фотографию точно такой же мавровой головы в справочнике по материальной культуре начала двадцатого века. Оказалось, что мавр всего-навсего украшал витрину табачного магазина, потому у него между ярко-алых лакированных губ и просверлена дырочка для сигары. Сергей тогда посмеялся и сказал, что плохо иметь ученую жену: в доме не остается места ни для одного ревнивца, даже для деревянного.
Анна открыла шкатулку и под первые такты незамысловатой мелодии достала из нее украшения. Они и в самом деле прекрасно подходили к шали – и по цвету, и по ощущению подлинности, бесценной единственности, которое сразу создавали. Крупные желтые гиацинты были вправлены в филигранную оправу из темного старинного золота, и тонкие кружева этой оправы можно было рассматривать так же долго, как узоры на шали, которые действительно напоминали о бесконечности мироздания.
Анна подняла волосы вверх, чтобы видны были серьги, а брошкой сколола на плече шаль. Конечно, желтые камни больше подошли бы не к ее серым, а к каким-нибудь карим, медовым, золотым глазам, поэтому она почти и не надевала парюру. Но, с другой стороны, такие украшения мало кому не идут, на то они и дорогие, и старинные.
Она закрыла шкатулку, оборвав мелодию, и вернулась в редакцию.
Вещи были собраны еще с вечера, поэтому Анна снова появилась дома без четверти два – только чтобы успеть переодеться в дорогу. Женское трио вместе с Павликом осталось праздновать юбилей начальницы: номер только что сдан, следующий начнут собирать уже после ее возвращения, в общем, гуляй не хочу.
Правда, заметив, что Анна уходит, Павлик остановил ее умоляющим возгласом:
– Анна Александровна, а фабрики мои как же? Может, пока вас не будет, мы с Лешей все и отсняли бы?
Анна только вздохнула: не удалось улизнуть незаметно! Когда речь шла о его обожаемой советской архитектуре, Павлик проявлял поразительную расторопность и даже хитрость, вовсе уж ему несвойственную. Правда, он действительно написал прекрасную статью о фабричных зданиях пятидесятых годов, но Анна все-таки сомневалась, надо ли ее ставить в следующий номер и тем более заказывать под нее дорогую съемку. Все-таки очень уж специфическая тема…
– Павлик, может, повременим пока? – спросила она, без особенной, впрочем, уверенности.
Расслышав ее нетвердые интонации, Павлик тут же принялся бессовестно дожимать начальницу.
– Как же – повременим? – с жаром возразил он. – Самое время сейчас – осень, все в золоте стоит… Вы бы видели эту фабрику в Карабанове, красный кирпич, неописуемая ведь красота!
– Да уж представляю… – пробормотала Анна.
Что хорошего нашел интеллигентный Павел Афанасьевич в советском фабричном стиле, она не понимала. Но зато понимала, что если такой глубоко и тонко чувствующий человек, как он, так горячо чем-то увлечен, то это дорогого стоит.
– Ладно, Павел Афанасьевич, – вздохнула она. – Поезжай в свое ненаглядное Карабаново с Лешей, если он свободен. Скажи, что оплатим по обычным его расценкам.