Плачет в трубку.
— Кэт, послушай! Не реви. Я не оправдываюсь. Наверное, виновата. То есть, конечно, виновата. Со всех сторон: и перед Долькой, и перед семьей. Ладно, это мои проблемы, ты права. Спасибо тебе. Ты молодец. Я приеду. А теперь вытри быстренько сопли и объясни, что конкретно случилось. Знаешь, какой счет вам пришлет телефонная компания? Давай, я слушаю.
— Нечего особенно объяснять. Мы в клубе выступали, жарко было. Устали, нервничали. У Долли от напряжения рвота началась, прямо на сцене. И еще кровь носом пошла. Публика завизжала, в штаны наложила. Стали вопить, что Долли всех заразит, что ее изолировать надо. Побежали из клуба, как тараканы. Ей получше стало, домой поехала, в больницу не захотела. Так дома и сидит с тех пор, четыре дня. Трубку не берет. Я к ней сходила, хотела поговорить. Она открыла, пьяная, в руке бритвочка.
Говорит, уйди лучше, а то полосну по пальцам и в глаза брызну.
— Ты и ушла?
— Не ушла бы, да она полоснула. Горсть крови набрала и стоит, улыбается: «Хочешь со мной?» Я заревела, на площадку выскочила, вниз побежала. А она кричит из дверей: «Счас догоню!» и хохочет.
Я представила, как разряженная Катюха на огромных каблучищах скатывается по крутой лестнице, а моя Долька свистит сверху и улюлюкает: «Ату ее!», и чуть не фыркнула в трубку, но сдержалась.
Жутко это было, а не смешно.
— Когда это случилось?
— Во вторник. Может, она уже умерла там? — Катюха снова завсхлипывала.
— Погоди ты! У нас договор — когда умирать будет, я ее за руки подержу, чтоб ей не так страшно было. Долька договоры соблюдает, раз меня нет — не умрет, дождется.
— Может, тебе лучше тогда совсем не приезжать? — съязвила Кэт.
— А вот это фиг. Я все равно завтра в Москву собиралась, отпуск на работе оформила.
— Значит, зря я на тебя наехала?
— Ничего и не зря. Об одном жалею — надо было пораньше и танком. …Бедный папа! Не видать тебе Рембрандта…
Чему ж я не сокол? Летала б бесплатно.
49
Снова Москва, грязная, шумная. Кто бы знал, как я ненавижу эту тварь! Она мне представляется монстром, вампиром, присосавшемся к ни в чем не повинной и ничего не ведающей, по-детски наивной России. Москва проталкивает жадные щупальца дальше и глубже в податливое тело страны. В каждой, самой крохотной домушке торчит на почетном месте голодный отросточек: обаятельный, открытый, зубастый, сосущий роток — телевизор. Он льет и льет в души сладкий дурман изощренной бредятины, отупляет, отучает наблюдать и думать, манит надежностью определенности и ложной любовью, сочиняет нам жизнь, а взамен вытягивает энергию, силу и свободу. Острые, упрямые корешки полуправды легко вспарывают дряблую кожицу старинных верований и обычаев. Чудесное, настоящее и стоящее уходят рука об руку в прошлое. По сонным улицам селений тупо бродит несуществующее, но агрессивное и наглое Придуманное. Москва разбухает, жиреет и чтит себя благодетельницей.
А еще я ненавижу этот город за то, что здесь обижают мою Дольку.
Во дворе долькиного дома новые элементы дизайна: похожие на увечных пауков хромоногие транспаранты, светящиеся надписи гнусного содержания на деревянных сооруженьицах детской площадки. Стены подъезда загажены листовками: «Здесь живет вирусаноска», «Очистим Москву от мрази», «Не забудь пригласить на похороны — обожаю вечеринки» и тому подобные извращения воинствующего идиотизма. Подхожу к долькиной квартире. Уже на площадке меня встречает ужасная вонь: характерный запах больного человеческого тела, обслуживать которое хозяин перестал. Трупом не пахнет — на том спасибо.
— Заходи, не заперто! — слышен из-за двери хриплый голос.
Толкаю ее, стараясь не измазаться: дерматин извожен какой-то пакостью. Не то деготь, не то что похуже. Заглядываю. Почти впритык к дверям, только-только чтобы дать им возможность открыться, откинувшись на стену, в луже человеческих выделений и засохшего вина полулежит Долька. Лицо распухло, губы в коростах, глаза не фокусируются. По полу разбросаны длинные ноги и пустые бутылки.
Она глядит на меня (вернее, пытается глядеть) и улыбается.
— Как ты долго! Жду, жду, все выпила, сижу трезвая, как дура.
— Катька позвонила, я сразу вылетела.
— Позвонила Кэт? Забавно. Она тебя не жалует. Погоди, не проходи, тут грязно очень. Хотя, как это — не проходи? Наоборот, забирайся сюда скорее, только обувь не снимай. Перчатки взяла?
— Вот, — достаю перчатки, халат, резиновый фартук.
— Вымой меня, ладно? Что-то я раскисла.
Переодеваюсь, помогаю даме подняться. Удалось! Обнявшись, плетемся в ванную, стараясь не поскользнуться и не рухнуть: пол уделан основательно. Добрались. Пускаю теплую водичку, пытаюсь Дольку раздеть. Как бы не так! Блевотина на одежде засохла. К тому же Долли мучил понос. До туалета дойти она не смогла, а, может, не сочла нужным. Теперь вся эта кака надежно спаяла одежду с кожей.
Пытаюсь оторвать — Долли шипит от боли.
— Ну-ка лезь в ванну так. Отмачивать будем.
Загружаю ее в емкость, поливаю из душа.
— Что морщишься?
— Щиплет.
— Сейчас, уже почти отклеилось. Вот, можно снять. Куда это?
— Выбрасывай сразу в ящик, у меня тряпок много.
Складываю грязную одежду в контейнер. Принимаюсь непосредственно за Дольку. Всегда худенькая, теперь она просто скелетообразная. Кожа туго обтягивает кости, к тому же она в мелких ссадинках и гематомах. Кое-где экзема и язвочки. Стриженые волосы на голове местами выпали совсем, образовался рельеф: лысинки озер и нетронутые массивчики лесов. Шея распухла. Неделю назад это был еще человек.
— Ленка, — Долли задирает кверху мокрую пятнистую рожицу, — ты ведь не уедешь больше, правда? Я уже совсем не могу без тебя.
— Не уеду. Видела, какая у меня сумка? Огромная! Туда все-все шмотки влезли, книга скандинавских саг и горнолыжные ботинки.
— И ведро перчаток.
Долька вылавливает из воды мою руку в перчатке и целует мыльную резину. Щекой прижимаюсь к ее плешивой макушке. Я больше не уеду, не бойся хотя бы этого.
После помывки почти отношу ее на кровать. Там, заботливо укутанный одеялом по самую развеселую в мире морду, расположился Титус. Постель, как ни удивительно, чистая. Под простыней шуршит клеенка. Долли устраивается рядом со зверем, гладит нежно, чешет за ухом, шепчет: «Соскучился, малыш?» Титус глупо улыбается — рад.
— Погоди обниматься. Дай-ка я тебя смажу сначала.
Обрабатываю ранки, кое-что приходится забинтовать. Долька держит Титуса за лапу, терпит. По окончании процедуры спрашиваю:
— Наденешь что-нибудь?
— Не стоит. Так тебе удобнее будет, возни меньше. И стирки.
Опять переодеваюсь. Долли, обхватив пушистого мутанта, следит за мной. Даже через одеяло видно, какая она тощая. Надо попытаться ее накормить.
— Есть хочешь?
— Да меня рвет постоянно. И дома шаром покати.
— Там, где есть я, еда всегда найдется.
— Блины с дырками от Генички?
— Нет, суп от курочки. А от Генички несъедобный привет. Куриный суп любишь?
— Люблю. Только все равно вырвет.
— Пусть попробует! Не отдадим, — вынимаю из сумки средних размеров канистру, — Надо подогреть, остыл по дороге, — отправляюсь на кухню.
— Ты куда?! — Долька дергается, пытается встать. — Я с тобой! — сползает на пол, заваливается.
Бросаю судок, поднимаю ее, складываю обратно, сажусь рядом, успокаиваю:
— Что скачешь, как кенгуру на ринге? Думаешь, в двух комнатах заблужусь?
— Я должна тебя видеть, — она в панике.
Мухи на брюхе! Достаю паспорт, открываю страницу с фотографией, сую ей под нос.