Мысль о пудинге вызывает у него желание съесть что-нибудь сладкое. На тарелке все такое острое: ростбиф, окорок, копченая ветчина. Даже масло, намазанное на хлеб, и то основательно посолено. Позвать Летти, попросить ее принести немного мармеладу? А еще того лучше, булочек с заварным кремом? Или кусок горячего, обсыпанного сахаром яблочного пирога — это было бы совсем хорошо.
Все, о чем ты меня попросишь. Так она говорила. Так заманила его в западню. Конфетка. Шлюха, называвшая себя Конфеткой. Обещавшая исполнить все его мечты. Как обещают все шлюхи.
Не проходит и дня, чтобы он не думал о ней. До нее он имел сотни женщин и после нее имел далеко не одну, но только она сумела навеки вписать себя в его сердце — а затем пронзила это сердце пером, будь она проклята. Он откидывает голову назад, прикрывает веками глаза. Таящемуся во мраке видению Конфетки надлежит быть отвратительным призраком, фантомом в длинном плаще и с мертвой головой, как то и подобает тварям, завлекающим прямых и честных мужчин в глухие проулки, чтобы наградить их грязной болезнью. Но вместо этого в памяти Уильяма встает светозарный апрельский вечер на его лавандовых полях, тот, в который Конфетка шагала с ним рядом, свежая и прелестная, как обступавшие их отовсюду освещенные солнцем цветы. Перчатки и шляпка ее отливали такой белизной, что глазам больно было смотреть на них. Лицо купалось в тени, глаза оставались потупленными, пока он не предлагал ей взглянуть на что-то. И тогда в них загоралось благоговение: чудеса, которые он ей показывал, были слишком огромны, чтобы она могла вобрать их в себя. Он же чувствовал тогда, что владеет всем миром, всем небом над головой и — это он ощущал с особенной остротой — поразительной юной женщиной с длинной бледной шеей и охряными локонами, опушенными ореолом солнечного света.
Конечно, она была лживой до мозга костей. Как, почему он этого не понимал? Стесненная в средствах шлюха и преуспевающий делец — арифметика слишком очевидная, чтобы облекать ее в слова. До встречи с нею он был здоровым, сильным, честным мужчиной. А после?.. Трудно, оглядываясь назад, в точности понять, как сумела она распустить ткань его жизни, за какие тянула нити. Однако факты несокрушимы: за год, проведенный им в сетях ее обманов, он обратился в задышливого инвалида, а от семьи его не осталось даже следа.
Ах, Агнес! Бедная его женушка! Он позволил себе увлечься, и она, лишившись его попечений, исчахла. При всей ее болезненности она могла бы цвести и поныне, ведь были же признаки того, что здоровье ее идет на поправку. Кто решится сказать, что он не смог бы спасти ее, когда бы не был одурманен Конфеткой, которая раз за разом нашептывала ему в уши то одно, то другое? И сможет ли он хоть когда-нибудь простить себе то, что сам привел в свой дом эту гадюку, позволил ей обосноваться здесь, доверил ее попечению дочь? Кто решится утверждать, что она не отравила своим ядом и Агнес, доведя ее до рокового конца? Все поступки ее клонились к одной лишь цели: она хотела стать следующей миссис Рэкхэм. Но, будь она проклята, миссис Рэкхэм могла существовать только одна, и ею была его милая, маленькая Агнес.
— Извините, мистер Рэкхэм, — произносит Летти, внезапно возникая прямо перед ним с чашкой кофе в руке. — Миссис Рэкхэм просила узнать, не нужен ли вам доктор.
— Миссис Рэкхэм? — эхом вторит ей Уильям. — Доктор?
Для него оказывается трудным так сразу воссоздать в уме облик любой из названных особ. Но затем он вспоминает старого доктора Керлью, беловолосого, похожего на мертвеца. А следом приходит и образ миссис Рэкхэм.
— Скажите ей, что мне уже лучше.
— Да, мистер Рэкхэм.
— Что она сегодня поделывает?
— Принимает приехавшего с визитом мистера Сент-Джона, мистер Рэкхэм.
— Он ведь и вчера был здесь.
— Да, мистер Рэкхэм.
Уильям кивает, отпуская ее. Важно, чтобы она знала: он не упускает из виду ничего происходящего в доме.
Оставшись наедине с чашкой кофе, он погружается в размышления о своем втором браке. Ненавязчивое присутствие в его жизни Констанции оказалось благодетельным. Из всех разочарований, какие ему пришлось проглотить за последние пятнадцать лет, Констанция была, пожалуй что, наименьшим. В горестную пору, которая наступила после того, как он лишился семьи, Констанция предложила ему создать другую, тем самым избавив его от необходимости сносить жалость толпы: «Это Уильям Рэкхэм, бедняга: тот самый, у которого жена утопилась в Темзе». Констанция сделала все, что могла, для написания новой страницы семейной истории Рэкхэма и с гордостью носила его имя. Вот только… Она так и не дала ему наследника, хоть и намекала на такую возможность, а теперь она уже не в том возрасте, да и видятся они лишь изредка. Он работает у себя в кабинете, она вращается в обществе. Какую-либо часть тела Констанции, находящуюся ниже ее подбородка, Уильям представить себе затрудняется.
У Конфетки были острые бедра, такие острые. Двигаясь в ней, ты чувствовал, как они впиваются в твой живот. А ладони ее были шероховатыми: какая-то кожная болезнь. Странно, он никогда не боялся подцепить на ней сифон. Хотя один только Бог знает, каким порокам предавалась Конфетка до того, как он ее обнаружил, — за ней закрепилась репутация девушки, которая соглашается делать то, от чего отказываются другие.
Все, о чем ты меня попросишь.
А каким теплым, каким податливым было ее тело! Каким это казалось чудом — вскальзывать в ее шелковистую щелку! И не только это — как чудно было сознавать, что на любую твою просьбу она ответит: Да, Да, Да. И не с бездумным покорством, точно служанка, нет, скорее, как… друг.
И память вновь возвращает его к послеполуденным часам на лавандовом поле. В том дне присутствовало нечто не поддающееся озлобленной переоценке — сколько ни пытайся вывалять его в навозной жиже предательства, в жирной грязи цинизма, ничто к нему не липнет, он остается чистым, веющим ароматами свежести. Как же это возможно, после всего случившегося? И Уильям снова отступает назад, в апрель 1875 года и снова замирает вместе с Конфеткой на вершине Улейного холма. Они глядят на северо-восток: там, далеко-далеко, висит украшенная радугой завеса дождя. Уильям смотрит на свою любовницу сзади, ладонью заслонив от солнца глаза. Длинная юбка Конфетки шелестит на ветру, лопатки, когда она поднимает, чтобы прикрыть лицо, руку, выступают из-под плотной ткани платья. Да, поднимается ветер, лаванда мягко волнуется под ними, и Уильяму кажется, что он и Конфетка стоят на носу корабля, плавно скользящего по сиреневатому морю.
На что она смотрит? На то же, на что и он. И что же это? Все и ничего. Во взгляде ее проступает подобие страха, понимания того, что красота, которая ее окружает, слишком велика, что вселенная слишком огромна, а люди слишком малы. Всего лишь несколько слов, если бы он произнес их в тот миг, могли бы снова восстановить равновесие между ними. Несколько слов, если бы только он мог вовремя их подыскать… Однако Конфетка поднимает руку повыше, наклон ее бедер меняется, и платье льнет к ее телу не так, как льнуло мгновением раньше, и он видит под тканью холмики грудей и вспоминает, какое ощущение оставляют они, когда лежат в его ладонях. И Уильяма охватывает желание раздеть ее догола, поставить на четвереньки и раздвигать ладонями щечки ее зада, пока не зазияет, распахнувшись, влагалище…
Все, о чем ты меня попросишь.
Он заставляет себя открыть глаза. Мужчине, миновавшему середину жизни, не к лицу предаваться нежным воспоминаниям о шлюхе. Он человек респектабельный, не какой-нибудь богемный распутник. Праздные друзья его юности разбрелись кто куда, ибо в товарищи человеку его положения уже не годились. Он — столп общества, да, столп. Рука Уильяма опускается к брюкам, не то потирая восставший член, не то пытаясь принудить его опуститься — тут он не уверен. Как жадна она была до него! — если можно было верить ее словам. А верить женщине нельзя. Мир — это липкая мешанина измен.