Выбрать главу

И все же, как ни жалел я этих бедных парнишек, я испытывал благодарность к школе за то, что к 21 июня окреп, и значительно. Во всяком случае, испытывал ее в течение двух недель, это самое малое. Подобно представлению о том, что отец и мать по очереди потрудились над созданием верхней и нижней половинок моего тела, убежденность моя насчет того, что начальная школа Торрингтона пыталась подготовить меня к демонстрации суфражисток, просуществовала недолго. Только на сей раз глаза на ошибочность моего мнения открыла мне не мать, а отец. Поведав отцу о школьных новостях, я сказал, что совершенно уверен — когда настанет великий день, я смогу маршировать по улицам наравне с ним. Отец расхохотался. А затем объяснил мне: школьная программа упражнений появилась на свет лишь потому, что британская армия плохо показала себя в войне с бурами (так я его, во всяком случае, понял) и теперь по стране распространились опасения, что молодежь нашей нации растет тщедушной и слабой. По всей стране, сказал он, школы сколачивают из детей вроде меня маленькие батальоны, дабы обучить их искусству ведения войны и рукопашного боя с будущим врагом.

— А с кем мне придется драться, папа? — спросил я.

Он улыбнулся, положил ладони мне на голову и любовно покрутил ее из стороны в сторону.

— Мы с мамой постараемся сделать так, чтобы драться тебе, Генри, ни с кем не пришлось. Мы — большие специалисты по спасению бегством.

— Но кто же будет нашими врагами? — настаивал я. — И война, она уже скоро начнется?

О войнах я знал немало, поскольку видел, посещая с папой художественные галереи, самые разные батальные полотна — гигантские изображения размахивавших саблями итальянцев, колесниц, цирков, по которым рыскали дикие звери, раненых коней и пылающих крепостей, покрытые, как мне тогда казалось, девятью слоями мебельного лака.

Отец рассмеялся:

— Война уже началась! — сказал он. — Война богатых с бедными, хозяев с работниками… Да и не следует забывать о войне между мужчинами и женщинами!

Как ни приятно мне было видеть смеющегося отца, последнее его замечание меня насторожило.

— А ты когда-нибудь дрался с мамой, пап?

Он засмеялся снова:

— Мы с твоей мамой на одной стороне, Генри. Всегда на одной стороне. Запомни это.

Я это запомнил.

А теперь, как я и обещал, о дне демонстрации… О дне демонстрации… Знаете, тут есть определенное сходство с Олимпийскими играми 1948 года. Ты ощущаешь огромную ответственность, необходимость вспомнить все в подробностях — ведь ты же присутствовал при этом, а то был ключевой момент Истории. Однако для меня день демонстрации был лишь одним из многих ключевых моментов в истории нашей семьи — в истории моей мамы, в моей истории. О, вы не пугайтесь, я помню довольно многое и вовсе не собираюсь вдруг взять да и объявить вам, что память моя пуста. Однако кое-каких воспоминаний она уже недосчитывается.

Например, воспоминаний о том, как я был одет. И это довольно странно. Перед глазами моего разума и сейчас еще маячит остаточный образ чулок, о которых я вам уже говорил, чулок того бедного мальчика, у которого то и дело шла носом кровь, а вот пытаясь вспомнить, во что одела меня мама для случая столь исключительного, я натыкаюсь на полную пустоту. В школьную форму? В мой воскресный костюм? Я не помню даже того, был ли у меня воскресный костюм. При всей сентиментальной привязанности мамы к Библии, принадлежавшей некогда ее дядюшке Генри, в церковь мы не ходили. Собственно говоря, воскресенье 21 июня 1908 года было, вероятно, первым днем, в который наша семья, как целое, присутствовала на торжественной церемонии, и в этот день мы отправились в Церковь Избирательного Права для Женщин.

Мама облачилась, как и всегда, в ее длинное, черное, смахивающее на конскую торбу пальто и в шляпу, схожую с фортепианной подушкой. Тетя Примула отдала предпочтение цветам «Женского общественного и политического союза»: снежно-белые юбка и блузка, багряный жакет с белыми пуговицами и зелеными манжетами, зеленая шляпка, украшенная веточкой лаванды. Она даже купила багряного цвета зонт, но оставила его дома, поскольку то утро выдалось безоблачным и ярким. Отец же надел обычный его костюм, в котором он выходил на люди, добавив к нему шейный платок, возможно, зеленый, а возможно, и нет. Я радовался тому, что больше ничего белого, зеленого и багряного на нем не было — не мужские это цвета. Он нес под мышкой два древка с пришитым к ним, свернутым в трубку транспарантом. Ноша была, надо думать, нелегкая, однако лицо отца никакой натуги не выдавало.

Мы дошли до пересечения нашей улицы с Грейс-Инн-роуд, и там нас, к моему удивлению и восторгу, подсадили на низкую, везшую суфражисток платформу на колесах. Платформу тянули за собой две лошади в нарядных клобуках, правила ими женщина (с ума сойти!), а на самой платформе уже стояло около дюжины других женщин. С обоих боков платформу украшали плакаты «ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО ДЛЯ ЖЕНЩИН» и плескавшиеся на ветру флажки. Женщины улыбались и взволнованно переговаривались. Одна из них протянула мне сверху руку и помогла подняться к ним. Платформа поехала дальше.

Возможно, тому, что транспортное средство это появилось столь своевременно, удивляться мне вовсе и не следовало. Демонстрация наша, как я узнал много позже, представляла собой триумф искусства планирования, кампанию, продуманную до таких тонкостей, что и армия позавидовала бы. Тысячи фунтов были потрачены на одни только оповещения о ней — сумма по тем временам огромная. Вряд ли осталась в Британии хотя бы одна женщина, не знавшая, где, когда и как она сможет к этой демонстрации присоединиться. Тридцать специальных поездов свезли ее участниц со всех концов страны. По главным улицам Лондона к Гайд-парку приближались длинными змеями семь отдельных процессий. Наша маленькая платформа была всего лишь одной из 30000 таких же.

И, разумеется, множество людей вышло на улицы просто для того, чтобы поглазеть на нас. Собственно говоря, больше четверти миллиона. Пока мы неторопливо продвигались по городу, глаза мои понемногу вылезали из орбит от немыслимого обилия людей. Они толпились на тротуарах, теснились на балконах, торчали из окон, стояли на крышах, висели на фонарных столбах, высовывались из дырок в рекламных щитах, гласивших «Что бы ни случилось, мы никогда не сдаемся» и «Горчица Колмэна». Я, хоть никакая опасность оказаться задавленным толпой мне не грозила, инстинктивно отступил подальше от края платформы. И мама — или еще какая-то стоявшая за спиной моей женщина — положила мне руку на грудь и крепко прижала к себе. А женщина, стоявшая рядом, представилась мне, перекрикивая гомон толпы и рев шагавшего впереди нас духового оркестра. Она сказала, что ее зовут Эмили. И теперь я гадаю, не могла ли то быть Эмили Уилдинг Дэвисон, которой предстояло обратиться пять лет спустя в первую мученицу движения суфражисток, погибнув под копытами королевского коня? Если так, мне она показалась в то воскресное утро на редкость веселой.

— Вот это, — произнесла Эмили, обведя людскую массу ладонью в белой перчатке, — никто уже не порвет в клочки и не выбросит в мусорную корзину.

Что она хотела сказать, я не понял, однако уверенность ее была заразительной. Я улыбнулся ей и кивнул, и она неспешно похлопала меня по плечу.