— Стой, Радмила! Не надо!
Голос, сердцу милый, в чувство привел. Тянется к ворожее Северин, да никак не вырваться от мучителей.
— Не надо, слышишь?
Взор — солнышко ясное, души песнь. Нет в нем места злобе жгучей и мести кровожадной. Крылья чудовищные, что расправа жестокая дает, не поднимут в те чертоги, где любовь обитает. Никакие злодеяния, даже во благо, во спасение, туда путь не укажут.
Ворожея отпустила путы.
Сердце замерло, душа во тьму бездонную опустилась — не вернуться, не выглянуть.
Мрак окружил Северина, ослепил. Давно не виделись с Бесом, и еще бы век не встречаться. Смотрит на парня демон в упор, скалится довольно.
Рок злой не обманешь.
Мягко и легко клинок под тяжестью своей сквозь плоть прошел да к земле опустился. И покатилось всё перед глазами…
Разум опустел, словно дом покинутый. Вместо сердца — дыра глубокая, ветру в ней простор и раздолье, стуже зимней — обитель. Все заговоры тотчас Радмила позабыла — горе всё собой затмило, с головою в саван непроницаемый обернуло.
Грубая сила из омута вынырнуть заставила — за волосы сенелец Радмилу кверху дернул, голову девицы к себе подняв.
— Что ворожея, что травница — всё одно ведьма! — слова ядом змеиным выплюнул, да ранить сильнее уж некуда. — Что, ведьма, подкосило? Погоди, еще не всё!
Потащил за собой, как ветошь немощную, кинул в избу, от огня стонущую, да дверь захлопнул, подперев выломанной ставней. Опомнилась Радмила, бросилась наружу, да сил уж не осталось совсем. Ослабела, осела на пол.
«Прости меня, отче, не послушалась…»
Пламя прожорливое поймало подол наряда обрядного, облизнуло ноги девичьи, побежало по лентам белым да заплелось в косу русую.
«Прости меня, матушка-наставница, подвела тебя, не сдюжила…»
Жар вокруг. Горит всё весело, словно празднество какое, завораживает пламенный танец, а душу лед сковывает. Готова Радмила в объятия смерти кинуться.
«Подожди меня, Северин, не уходи далече…»
Не отрываясь, глядят сельчане на полыхающую избушку. Блестят слезы на лицах, будто воск стекает по свечным огаркам, пламенем раскаленным. Не думал никто, не загадывал судьбы такой заступнице робкой, никакими мольбами содеянное не исправить, вину не загладить — на проклятье вечное, муки душевные сами себя обрекли белокрайцы.
Бросилось мужичье на мытарей — прогнать черных магоборцев, да те немедля мечи в ход пустили. Трава вкруг багровой стала.
Из вишняка белое воинство показалось. Пасти волчьи огромные, клыки — точно сабли, когти — точно ножи. Завыла Погань на все голоса, да поздно. Другая кончина уж людей поджидает.
То ли крик последний из-под поленьев рухнувших вырвался, то ли пламя торжество свое провозгласило, то ли зверь какой на зарево в ночи злился. Средь летучих красных мух, взвихрившихся в высь чернильную, загорелись три глаза чудовищных. Содрогнулась земля от поступи Бесовой. Пурга белая пронеслась — простились яблоневые сады с благодатью. Вернулся древний хозяин здешних мест, как и обещал. И голод свой неистовый всласть утолил…
Эпилог
Уж стих голос старика давно, а Агнешке всё мерещатся среди чудного птичьего пения, окружившего полянку с остовом хаты, людские крики — отголоски бойни, учиненной сенельцами. Вольно-невольно всматривается ведьма в темноту, что за обгоревшими стенами притаилась, и кажется, что вот-вот поднимется белый девичий силуэт, выйдет из избы ворожея навстречу гостям. Но нет никого в округе, кроме Агнешки и Беримира. Сиротливо катится по щеке девчонки слезинка. Уж кому, как не Агнешке, знать, до чего люди жестокими бывают. Хлебнула горя еще в Темнолесье.
Тихо стало. Схоронилось зверье лесное. Ни звука Поганая Пуща не проронит, ни вздоха, будто ждет чего-то.
Чувствует ведьма, как кругом нити незримые протянулись — сети паучьи не иначе. Дернет за одну струнку владыка-паук — вмиг в кокон добычу завернет, глазом Агнешка моргнуть не успеет. А сам хозяин стоит как ни в чем не бывало, годно у него подражание человеку выходит, не зря столько лет под боком яблоневую деревушку терпел.
Досада душу Агнешки заполнила. Не углядела, не поняла! Позорище, а не ведьма!
— Ты…
Голос девчонки глухой, но выразительный. Угроза кому хочешь кровь заледенит.