И каково же было его удивление, когда он попал под дождь. В любом городе бывает пасмурно и идет дождь. И он шел под дождем. А дождь шел вместе с ним, дул ветер, задувал под рубашку даже через пуговицы, мочил лицо косыми брызгами. В общем… не такого он ожидал когда ему рассказывали о Цветочной Горе. Идти было не только сложно, но и противно. Скользкие доски настила по грязи, вместо тротуара вдоль дороги и дорожки в этом странном маленьком неопрятном городке. Все чаще грязь была и прямо на настиле. Не так много, но достаточно, чтобы поскользнуться и упасть. Он упал и встал. Он заплакал, и от обиды достал последнее яблоко и откусил его, да и забыл напрочь о яблоне, да и обо всем вообще. Тут бы и сказке кончиться, но история Пьянчужки все-таки продолжается.
Ведь именно теперь он, наконец, услышал смех детей. Но цветов все так же не было: дети и были цветами, как утверждает один известный афоризм. Теперь это стало ясно. Пьянчужка стоял у Мирового Дерева, смотрел со скалы вниз, внимал простор, источаемый бездной по всему небу. И там, внизу и в выси была одинаковая голубизна. Кругом. Сфера бытия. А позади и над ним ствол, корни и могучие ветви. Вот каким было Мировое Дерево. А думать не хотелось. Здесь. На этой одинокой скале после всех троп, исхоженных, не принесших ему ничего, он остался один на один с дымчатой голубизной. Вот и все откровение. Теперь ему хотелось пить. В бутылке еще осталось немного воды, уже теплой и несвежей, попахивающей затхлостью, совершенно незначительный душок, но тут, наверху этой беспредельности, на краю абсолютной пустоты, неиссякаемой свежести и этот душок казался болотной вонью. Однако пить хотелось. Легенды про реку истекающую от корней древа или лгали, или не уточнили, что бьет источник где-то под корнями, в пещерах. Это могло быть. Слишком резкое Солнце, слишком глубокие, почти графитно-материальные тени. И такое белое… даже удивительно. Кажется, сейчас он только и осознал значение словосочетания «белый свет». Он-то думал, что свет бел зимой, в снежном поле, и он ошибался. Этот свет был белее. Цвета в нем обретали какую-то неестественную сверхглубокую насыщенность и контрастность, мир становился похож на картину импрессиониста. Не одни лишь безупречно черные тени. Вот оно, какое Солнце под крышей мира. Вот до чего он добрел и не набрался никакой мудрости. Ничего он не понял. Да это и не важно. Теперь стало ясно, что и понимать-то ничего не надо. И так все хорошо. Отнюдь не его пониманием красив этот мир, а самим собой. Все, что он мог — впустить в себя эту красоту, либо остаться прежним.
И тут он увидел свою Старуху.
— Маша? — удивился Пьянчужка.
— Мария, — покачала головой Мария. Она сидела там и укоризненно смотрела почти теми же глазам, что провожали его в последний раз.
— Я виноват перед тобой, я знаю. Столько дней меня не было дома… столько случилось… если бы ты только знала.
— Я знаю.
— Нет, ты только послушай…
— Не надо — я уже слышала все это и не раз. Довольно.
— Извини. Я погорячился тогда. — Пьянчужка отчаянно пытался найти твердую почву для разговора, которого никак не ожидал.
— Нет, ты прав. Просто ты не понимаешь всего. А ведь я любила тебя. Правда любила. Я даже стала другой для тебя… да, я понимаю, я не смогла дать тебе детей… И всё-таки, я стала для тебя другой, но от своей природы не уйдешь — я не способна творить жизнь. А дети… дети — это была наша единственная надежда на будущее.
— Дело не в этом.
— И в этом тоже. Но конечно главное — это ты: все ты гонялся за своими призраками свободы. До меня и до моих бед тебе никогда не было дела. Только о себе и думал. А ведь как все начиналось… Ты помнишь, как мы любили друг друга? И как мы дошли до этого? Никакого тепла. Ты меня больше не любишь?
— Люблю.
— А я только и требовала-то, в конце концов, от тебя немножко поддержки, чтобы прожить этот век вместе.