– Сеструха, мне бы транквилизаторов…
– Нет. Уж кто-кто, а ты ничего здесь не получишь. Хочешь – дождись своего врача и спроси его. Но учти – получишь тот же ответ.
– Стесолид, а?
Она проглотила комок в горле, слезы сами собой побежали по щекам. Он всегда доводил ее до слез.
– Мы боролись за тебя все эти годы. Мама, я и Ульва. Мы жили бок о бок с твоей наркоманией. Так что нечего тут лежать и ныть.
Но Хильдинг и не слышал ее слов. Правда, голос ее ему не понравился.
– Или рогипнолу, а?
– Мы радовались, когда ты сидел. Как и теперь, в Аспсосе. Понимаешь ты или нет? Тогда мы по крайней мере знали, где ты.
– Валиум, а?
– В следующий раз. В следующий раз сделай это как следует. Будешь превышать дозу – сделай так, чтобы получить настоящий передоз и сдохнуть наконец.
Лиса Орстрём наклонилась вперед, прижала обе руки к животу и отвернулась – он не должен видеть, что она плачет. Она ничего больше не произнесла, ни слова, она только встала с его кровати и направилась к пожилому мужчине, который наконец нашел кнопку, и резкий звук его сигнала заливал коридор. Он сидел, держась рукой за грудь. Ему нужно было болеутоляющее: у рака есть свои причуды. Она поздоровалась с ним, взяла его за руку, но тут же повернулась к Хильдингу:
– Кстати. К тебе приходили.
Брат ничего не ответил.
– Я обещала сказать, как только ты очнешься.
Она направилась к двери, вышла и тут же исчезла в зелено-голубых больничных коридорах.
Хильдинг посмотрел ей вслед. Он не понимал.
Как кто-то мог узнать, что он здесь?
Он сам-то не вполне был в этом уверен.
Йохум Ланг вышел из машины, припаркованной возле входа в Южную больницу. Всего пара часов в кожаном салоне – и он научился ненавидеть его запах так же, как ненавидел запах своей тюремной камеры, в которой провел два года и четыре месяца. Запахи, конечно, разные, но что-то общее в них все же было: способность проникать во все поры. Запах власти и контроля, запах несвободы. Ланг уже понял, что, в сущности, никакой разницы нет – сидеть в камере и выполнять приказы вертухая или быть на воле и выполнять приказы Мио.
Он миновал несколько человек, что тосковали по дому, стоя у подъезда больницы; прошел по коридору, вечно полному спешащих куда-то людей, и втиснулся в лифт, который подмигивал огоньками и приветливым голосом сообщал, на каком этаже собирается остановиться.
Он сам виноват.
Это его собственная ошибка.
У Йохума Ланга была своя мантра. Он читал ее каждый раз, потому что знал: она сработает.
Он сам виноват.
Он знал, где тот лежит, в каком отделении. Шестой этаж. Зал номер два.
Быстрыми шагами он направился туда. Он хотел покончить с этим как можно скорее.
В палате было тихо. Старикан напротив него и парнишка, который выглядел скорее мертвым, чем живым, – оба спали. Хильдинг не любил тишину. Никогда она ему не нравилась. Он беспокойно огляделся вокруг, уставился на дверь: он ждал.
Он увидел его, как только тот открыл дверь. С его одежды текло – видно, на улице шел дождь.
– Йохум?
Сердце екнуло. Он яростно копнул в язве в носу, пытаясь отделаться от страха, который уже терзал его.
– Какого хрена ты тут делаешь?
Йохум Ланг выглядел так же, как обычно. Был точно такой же охренительно огромный, с лысой башкой. И тут Хильдинг почуял, что сегодня ему так просто не отделаться. Не хотел он этого. Ох как не хотел. Сейчас бы стесолиду. Или рогипнолу.
– Садись.
Йохум торопился, голос у него был тихий, но жесткий:
– Сядь.
Йохум взял кресло-каталку, которое стояло у койки старика. Он наклонился, снял кресло с тормоза, провез его через всю палату и поставил прямо перед Хильдингом. Тот в это время усаживался на краешке матраса.
Ланг ткнул пальцем сначала в койку, потом в кресло:
– Сюда сядь.
– Чего ты?
– Не здесь. У лифтов.
– Да чего ты?!
– Садись, бля!
Йохум снова ткнул пальцем в кресло, прямо перед носом у Хильдинга. Он сам виноват. Хильдинг захлопал глазами, его тощее тело было вялым – всего несколько часов назад он валялся без сознания в кабинке моментальной фотографии. Это его собственная ошибка. Он медленно стал переползать с койки на кресло, останавливаясь, чтобы поковырять рану в носу, и кровь снова потекла у него по подбородку.
– Я ничего такого не говорил.
Йохум встал сзади и покатил кресло из палаты мимо парня и старика. Они спали на своих койках.
– Слышь, Йохум, мать твою. Я ничего не говорил, ты понял? Они спрашивали, легавые, спрашивали о тебе на допросе, а я ничего не сказал.
Коридор был пуст. Зелено-голубой пол, белые стены – холодно.
– Верю тебе. Кишка тонка у тебя про меня легавым болтать.
Навстречу им попались две медсестры, обе приветливо кивнули и прошли дальше. Хильдинг заплакал. Он не плакал с тех пор, как был совсем маленьким, еще до того как подсел на наркоту.
– Не тех людей ты кинул. Со стиральным порошком.
Отделение осталось позади, теперь они были в холле рядом с лифтами. Коридор стал шире и сменил цвет: пол серый, а стены желтые. Тело Хильдинга свело судорогой. Он и не знал, что страх – это так больно.
– Каких таких «не тех»?
– Мирью.
– Мирья? Да она тварь последняя.
– Она племянница Мио. А ты, мудак, набодяжил в дурь стирального порошка да ей толкнул.
Хильдинг попытался сдержать слезы. Он их не чувствовал. Они были не его.
– Не догоняю…
Они остановились между лифтами: четыре штуки, по два на каждой стене.
– Да не догоняю ж я!
– Догонишь. Сейчас поговорим с тобой немного – и догонишь.
– Йохум, мать твою!
Двери лифта. Если постараться и расставить руки как можно дальше – можно за них ухватиться, зацепиться, задержаться…
Но он не знал.
Откуда эти гребаные слезы.
Алена Слюсарева бежала по набережной Вэртахамн.
Она не сводила глаз с темной воды. Шел дождь, шел все утро, а если бы светило яркое солнце, вода могла бы быть синей, но сейчас была просто черной. Волны бились о бетон. Похоже больше на осень, чем на лето.
Она плакала. Уже почти целые сутки. Сперва от страха, потом от злости, немного от тоски, а теперь от безысходности.
За эти сутки она заново пережила три последних года. Сквозь прошедшие дни увидела, как они с Лидией поднимаются по трапу. Дорогу им показывают двое мужчин, которые учтиво открывают перед ними двери, улыбаются и говорят комплименты. Один из них швед, но хорошо говорит по-русски. Он дает им фальшивые паспорта – пропуск в новую жизнь. Каюта на корабле большая, прямо как спальня в Клайпеде, где они жили все вчетвером. Алена тогда так смеялась… Она была счастлива, она была на пути в другую, прекрасную жизнь.
Она никому ничего не была должна.
Корабль только покинул гавань.
Она по-прежнему чувствовала, как кровь струится по венам.
Три года. Стокгольм, Гётеборг, Осло, Копенгаген и снова Стокгольм. Не меньше двенадцати клиентов в день. В день. Она попыталась вспомнить хоть одного из них. И тех, что били. И тех, что ложились на нее. И тех, что хотели только смотреть.
Ни одного она не помнила.
Ни одного.
Но между прочим, у нее все не так, как у Лидии. Наоборот. Лидия не чувствовала своего тела, его как будто не было. У Алены оно было. И его насиловали, это тело. Она осознавала это и каждый вечер считала. Лежала голая в постели и считала, сколько это будет – двенадцать раз каждый день на протяжении трех лет.
У нее было тело, как бы его ни пытались у нее отобрать.
Это у них ничего не было – ни лиц, ни тел. Для нее это было вот так.
Она пыталась предупредить Лидию. Успокоить ее. Не получилось. Ее как будто подменили в тот самый миг, когда Алена показала ей газетную статью. Ее бурная реакция, ее глаза – в них была ненависть. Она часто видела Лидию униженной, раздавленной, но никогда – ненавидящей. Теперь Алена жалела, что не припрятала газету. Не выбросила, как хотела сделать с самого начала.