– Симпатяшка, а ну-ка посмотри сюда! Эй, симпатяшка!
Но она шла прямо и смотрела только прямо перед собой, а до следующего здания было совсем недалеко.
Мама взяла свою большущую сумку в охапку, поэтому Лида все никак не могла схватить ее за руку. Опять кольнуло в животе. Вот точно как в автобусе было, когда колеса налетали на тротуар. Они поднимались по лестнице вдоль вылизанных зеленых стен, и цвет был ужасно яркий, но она уставилась в мамину спину и только руку протянула вперед, чтоб не споткнуться.
На третьем этаже охранник ткнул пальцем в длинный темный коридор, откуда попахивало сразу и хлоркой и затхлостью. Здесь около каждой двери стояли бочки с буквами «tbc», она в одну, где крышка была приоткрыта, заглянула – а там бумажки со сгустками крови.
Все они какие-то поникшие были, бледные и с виду жутко уставшие.
Кто-то лежал, кто-то сидел, завернувшись в простыню, некоторые разговаривали, стоя у окна. Вдоль стены – восемь кроватей в ряд, это и есть медицинский изолятор. Папа сидел на самой дальней койке.
Посмотрела на него украдкой Лида – и показалось ей, что он как будто бы стал ростом меньше.
А он ее не увидел. Пока.
А она ждала довольно долго.
Мама первой к нему подошла, они о чем-то принялись разговаривать, но она ни слова не расслышала. Лида его все рассматривала, а потом поняла, что вовсе больше его не стыдится. Она припомнила весь этот год прошедший, издевательства одноклассников, что не имели вообще никакого значения вот теперь, когда она тут стоит совсем близко к нему. Да к тому же и в животе больше ни капельки не кололо.
И когда она обняла его, он стал кашлять, но она не подумала выходить из комнаты, как маме пообещала. Крепко-накрепко вцепилась и не собиралась отпускать.
Ненавидела она его, домой бы его забрать.
Наши дни
Первая часть
Понедельник, третье июня
В квартире было тихо.
Давненько она о нем не вспоминала, да и вообще обо всем об этом. А вот теперь сидела и думала. Как они обнялись тогда, как сидел он тогда в Лукишкесе, а ей и было-то десять лет, а он казался таким маленьким и кашлял, сотрясаясь всем телом, а мама протянула ему бумажку, чтоб завернуть кровавую мокроту, и бросила комок в большую бочку в коридоре.
Она и не поняла, что это было в последний раз. Она и сейчас этого еще не понимала.
Лидия глубоко вздохнула.
Она стряхнула с себя оцепенение, улыбнулась большому зеркалу в прихожей. Стояло раннее утро.
В дверь постучали. Она все еще держала в руке расческу. Сколько она тут просидела? Она снова взглянула в зеркало. Так, голову набок. Опять улыбнулась, желая выглядеть получше. На ней было черное платье – темная ткань на светлой коже. Тело – она оглядела себя – как и было, молодое. Не слишком-то она и изменилась с тех пор, как приехала сюда. По крайней мере, внешне.
Она подождала.
Постучали снова, посильнее. Надо открывать. Она положила расческу на полку под зеркалом и пошла к двери. Ее звали Лидия Граяускас, и у нее была привычка напевать свое имя. Так и сейчас – она напевала детскую мелодию, которую помнила со школьных клайпедских времен. Припев из трех строчек, а вместо слов – Лидия Граяускас. Она всегда так делала, когда нервничала:
Она подошла к двери и перестала петь. Он стоял с другой стороны. И если приложить ухо, то можно услышать его дыхание, она его узнала по этому ритму. Они уж встречались несколько раз. Восемь. Или девять? Он по-особенному пах. Она помнила его, этот запах, – как у мужиков, с которыми папа работал, она еще маленькая была. В той загаженной комнате, где диван. Вот почти такой же запах – сигареты, какой-то мужской одеколон и пот из-под толстой ткани пиджака.
Он постучал. В третий раз.
Дверь открылась. Он стоял в проеме. Темный костюм, светло-голубая рубашка, золотой зажим для галстука. Короткие светлые волосы. Загорелый. Дожди лили всю вторую половину мая, а у него загар, как будто конец лета. Вот он всегда такой. Она улыбнулась, как тогда перед зеркалом, – знала, что ему это нравится.
Они не обнялись.
Пока.
Он переступил через порог, зашел в квартиру. Она глянула на вешалку: давай-ка я повешу твой пиджак. Он покачал головой. Он был лет на десять старше ее, около тридцатника. Так она догадывалась – точно не знала.
Ей захотелось снова запеть.
Он протянул руку, как обычно, скользнул осторожно пальцами по ее черному платью, медленно, от бантиков на плечах к груди.
Она замерла.
Его рука описала широкий круг вокруг одной ее груди, потом двинулась к другой. Она стояла не дыша, чтобы даже грудная клетка не шевельнулась, надо улыбаться, надо тихо стоять и улыбаться.
И когда он плюнул – она тоже улыбалась.
Они все еще стояли рядом. Он скорее уронил плевок, чем плюнул. Ведь черта с два метил ей в лицо, нет. Плевок приземлился прямо у ее ног, у черных туфель на высоких каблуках.
Ему нравилось, когда она мешкала с этим.
Он ткнул пальцем.
Прямой такой палец – прямо вниз.
Лидия наклонилась, по-прежнему улыбаясь ему. Она знала, что ему это нравится, – он и сам улыбался. Иногда. Чуть слышно хрустнуло в коленках, когда она согнула ноги и встала на четвереньки, лицом вниз. Она молила о пощаде. Он так хотел. Он выучил, как это будет по-русски, и проверял, действительно ли она говорит то, что нужно. Она медленно поджала руки, почти свернулась в комок, носом дотронулась до пола. На языке что-то холодное – это она слизнула плевок. Проглотила.
Потом поднялась. Он так хотел. Она закрыла глаза, как обычно, попыталась угадать, по какой щеке.
Левая. В этот раз будет левая.
Правая.
Он отвесил ей оплеуху всей ладонью, чтоб по всей щеке. На самом деле не слишком-то и больно. Розовое пятно расплывалось – он здорово размахнулся, но просто обожгло. Обожгло, как всегда, когда хотят только лишь обжечь.
Он опять ткнул пальцем.
Лидия знала, что она должна делать, так что можно было и не тыкать, но он тыкал. Каждый раз. Слегка шевелил пальцем в ее сторону, чтоб она шла в комнату, чтоб встала там перед кроватью под красным покрывалом. Она пошла впереди него, надо было идти медленно и как бы невзначай гладить себя по ягодицам. Он еще хотел, чтобы она часто дышала, а она чувствовала, как он смотрел на ее спину, впивался в нее глазами, как будто одним взглядом хотел сделать ей больно.
Она остановилась у постели.
Расстегнула сзади на платье три верхние пуговицы и стянула его сверху вниз, с бедер прямо на пол.
Бюстгальтер и трусики – черные кружева, о которых он говорил, что сам их ей купил, и она пообещала не надевать их для других. Только для него.
Он лег на нее, и у нее не стало тела.
Вот так она поступала. Так поступала всегда.
Она думала о доме, о том, что было когда-то, о том, по чему она так скучала, скучала каждый день, с тех пор как приехала сюда.
Раз, еще – и ее больше не было. Было только лицо ее, без тела. Не было у нее ни шеи, ни груди, ни промежности, ни ног.
Так что когда он впивался во что-то там, втискивался куда-то чем-то, когда у нее из задницы шла кровь, – все это происходило не с ней. Она была где-то в другом месте, а тут лежало только лицо, которое пело Лидия Граяускас на мотивчик, который она выучила сто лет назад.
Когда он подъехал к пустой парковке, пошел дождь.
Стояло такое лето, когда народ просыпался, медленно подкрадывался к окну в спальне и, затаив дыхание, надеялся, что уж сегодня-то, сегодня солнце засверкает по ту сторону жалюзи. Такое стояло лето, когда дождь творил что хотел и каждое утро слипающиеся глаза побежденных людей утыкались в дождь – серый, барабанящий по стеклу.
Эверт Гренс вздохнул. Он припарковал машину, выключил двигатель и потом еще долго сидел на водительском месте, пока в окно ничего не стало видно. Капли воды превратились в поток, который все-все затуманил. Гренс не решался пошевелиться. Не хотел. Апатия охватила в нем все, что еще оставалось ей охватить.