Всё-таки жаль, что Настьки больше нет там. Она была самая контактная из русалок, и с ней можно было долго говорить, сколько же они проговорили за этот год… Он рассказывал о своей работе, только ей и можно было рассказывать, что получалось и что ему нравилось. Она слушала, внимательно глядя на него своими рыбьими глазами, никогда не перебивала, только прятала лицо в воду, если он говорил слишком долго, и отвечала, начиная с середины одной ей ведомого предложения, о своём – о фазах луны, хлорке в водопроводной воде, о невестах – любимая её тема, – и обрывала слова внезапно, на середине интонации. Он продолжал: возражал Леониду Ивановичу – как не умел возразить в личной беседе с шефом, планировал будущее – то с Любой, то там, у брата Леонида Ивановича, где уже ни первых, ни последних нет и все счастливы. И так несколько часов подряд.
Снова включил «дворники», хотя настоящий дождь так и не начался, всё брызгало на лобовое мокрой пылью. Со встречной резанули глаза дальним светом, Шарван зажмурился на долю секунды, сжал правой рукой руль и внезапно вспомнил, где видел лицо этого подростка. С тем же выражением. В интернате, в туалете, в мутном щербатом зеркале. В день усыновления. Засигналили, он нырнул в правый ряд, пропуская несущийся под двести микроавтобус. Ерунда, не было в интернатском туалете зеркал…
На самом деле ему нужно было не в Берлин. Тридцать километров от Потсдама.
Выключил радио, включил диск с радиоспектаклем по Тургеневу. Ему было всё равно, что слушать, лишь бы не уснуть от музыки, гула дороги и «дворников». Через четыре часа был на месте.
Туманный рассвет. Разъезжающиеся в стороны ворота. Он предпочитал не въезжать внутрь – связался по телефону, и институт выслал своего водителя. Его самого молчаливый немец подвёз до Лихтенберга, до вокзала. Кутался в куртку на перроне, среди бомжей и хиппи, ждал электричку.
4
«Мы нарушили. Мы стали выходить днём, часто, а этого не следовало делать. Они нас не трогают. До поры до времени. Мы делаем вид, что всё нормально, и раз за разом выходим, когда хотим. В пустоту. Под солнце.
Почему я пишу об этом, а не о том, что случилось? Или я в самом деле так изменилась, что человеческая смерть меня не тревожит? Или так было всегда, а я только притворялась, что мне до кого-то есть дело? Я лежу там, где до этого лежала она, пишу, и единственное, что меня волнует, – то, что меня не волнует, что здесь лежал труп. Ну, может, ещё от остатка запаха сводит горло…
Было же так. Мы выходили в неположенное время. Ходили по магазинам, набрали кое-какой еды. Уполномоченных духов нигде не замечали, забыли о них. Мы даже привыкли к тому, как гулко отдаются наши слова на пустых улицах.
Заходя в подъезд, мы не обратили внимания на старуху, сидевшую прямо на земле. Зашли, а всё равно было слышно, как она стонет. Я бы не замечала, но Лиля решила заметить, и у нас оказалось слишком много воспитания, чтобы уйти. Ничего похожего на сочувствие, по крайней мере я, не испытывала, только досаду от того, что вот мы спокойно шли и делали, что хотели, а теперь нужно что-то решать с этой старухой. Лиля не лучше – она шептала, что, может быть, это замаскированный дух, ангел, хотя – ну какой это дух, ясно же!
Так, значит, мы спустились обратно, взяли её под мышки и потащили к нам. Если бы были люди, мы бы вызвали скорую и забыли, а так… Старушенция, по-моему, не соображала, что происходит. Продолжала стонать в том же режиме. Какая она была грязная!
Уложили её на этот самый диван, только сложенный. Глаза она держала открытыми. Голубенькие, а веки такие мятые.
Лиля спросила:
– Вам чего-нибудь дать, бабушка? Может, корвалола?
Это звучало так нелепо, что я засмеялась. Разумеется, старушенция не ответила. Мы благородно засуетились вокруг неё. Пытались напоить и накормить, протирали лицо салфетками с лосьоном, обмахивали от жары. Лилия сделала укол – бог его знает чего, у неё было. Сказала, что поможет.
В конце концов мы даже вошли во вкус, несмотря на брезгливость. Как в детстве, будто у нас большая кукла, и мы можем играть с ней во врача. Старушка не реагировала, продолжала стонать и жевать завалившимися губами. Она так водила подбородком иногда, будто вот-вот что-то скажет. Лучше мы ей не сделали, но, по крайней мере, совесть свою успокоили.