Выбрать главу

Нина Катерли

Яд для тети Шуры

Я выросла в коммунальной квартире на Малом проспекте Петроградской стороны.

Приехав в Петроград в 1921 году из Иванова, моя мать сняла две комнаты у Елены Константиновны Черновой. Бабы Ляли — так я звала ее, невысокую, хрупкую, с блестящими, точно серебряные, седыми волосами, которые она завивала специальными щипцами, нагрев их на керосинке, и серьгами в виде колец. Баба Ляля, как я теперь понимаю, явно была «из бывших»: интеллигентная, прекрасно воспитанная, она почему-то работала гардеробщицей в каком-то учреждении. Позднее, в результате уплотнений, мать уже законно прописали в этих комнатах, а в остальных двух, кроме бабы Ляли, жили ее сын Евгений с женой Ангелиной. Все они были родом из Сибири, где Евгений, на свою беду, успел несколько месяцев прослужить у Колчака — был призван из Томского университета. Это навсегда искалечило его психику, а потом и жизнь. Он боялся. Всех и всего.

В эту квартиру меня принесли из родильного дома, клиники Шредера. Отношения с соседями были у нас тогда почти родственными. Я очень любила бабу Лялю. Услышав, что она вечером раздевается в передней, я тут же бежала к ней. Мне очень нравилось в ее комнате, там все было какое-то необыкновенное — эркер (его называли — фонарь), в нем баба Ляля устроила настоящий зимний сад. В «фонаре» стояли фикусы, кактусы, еще какие-то высокие цветы. Даже пальма была. Я приходила и тихонько играла среди этих цветов или рассматривала альбом со старинными фотографиями, на которых были изображены дамы в шляпах со страусовыми перьями и офицеры в мундирах с красивыми эполетами на плечах. Баба Ляля, надев пенсне, читала или шила, сидя за обеденным столом, над которым низко висела старинная люстра, казавшаяся мне прекрасной, как все в этой комнате, — абажур из белого стекла украшен был бахромой, каждая нитка которой унизана разноцветными бусами. А слева от двери, около дивана, который назывался кушеткой, высилась огромная, с меня ростом, китайская ваза, разрисованная цветами и драконами. А еще у бабы Ляли был пес, лайка по кличке Рыжка. На солнце его шерсть казалась золотой, и я любила его почти так же, как своего собственного котенка Кузю.

Нравилась мне и невестка бабы Ляли, тетя Геля. Стройная, смуглая, темноглазая и темноволосая, она укладывала волосы красивыми волнами — плойками, и делалось это при помощи все тех же старинных щипцов. Тетя Геля носила белые блузки со стоячим воротником, под которым красовалась старинная брошка — камея. Сына бабы Ляли Евгения я помню плохо, был он неразговорчивым, нервным, всегда норовил пройти мимо тебя, точно не замечает. Страх расплаты за службу в белой армии (не знаю, указывал ли он это в анкетах) привел к тому, что в тридцать седьмом году (мне уже было три года) Евгений вдруг развелся с интеллигентной Ангелиной (подозреваю, что она была из дворян) и привел в дом толстозадую Шуру, вполне пролетарского вида и, видимо, происхождения. Комнату, где раньше они жили с тетей Гелей, разделили дощатой перегородкой на два узких «пенала».

Тетя Шура носила короткие юбки, плотно обтягивающие ее широкий зад, и туфли на высоченных каблуках. Мама говорила: «Когда Шуретта идет по коридору, у нас в буфете звенит посуда». Я прислушивалась: вроде точно звенела!

Все мы — включая моих родителей, и, разумеется, тетю Гелю, и меня — тетю Шуру, вторгшуюся в наш дружный мир, недолюбливали, а трусливого Евгения презирали. Баба Ляля молча терпела. А если уж говорить обо мне, то я ее просто ненавидела, и одной из моих любимых игр было «готовить яд для тети Шуры». В банку с водой я крошила колючки от кактуса, росшего у нас на окне в алюминиевой кастрюле, добавляла акварельной краски и обязательно плевала. Началась эта «игра» после одного крайне унизительного для меня случая.

Я вхожу в кухню, расположенную в конце коридора, громадную, заставленную столами (у каждой семьи — свой), с дровяной плитой, облицованной изразцами. В кухне моя мама и очередная нянька что-то варят на примусе и керосинке. Здесь же тетя Геля с тетей Шурой. Первая, кажется, печет пирог в «чудо-печке», что-то мурлыча, — она в кулинарном деле большая мастерица. И обычно, проходя с блюдом благоухающих пирожков мимо двери в комнату бывшего мужа, независимо напевает: «Пирожочки-пирожки, пирожочки-пирожки…» Тетя Шура печь не умеет. Считается, что она способна сварить только щи из неизвестного мне продукта под названием «хряпа».

Что делает тетя Шура тем вечером в кухне, не помню, помню только ее повернутый к нам и всему миру зад и толстые ноги.

Я коленом распахиваю дверь (на руках у меня котенок Кузя, настроение прекрасное, а главное, я знаю: что бы я ни сделала, это вызовет у взрослых умиление, а то и восторг: я единственный ребенок в квартире, у меня светлые кудрявые волосы, голубые глаза и длинные темные ресницы) — и вот я вхожу и, перекрикивая тетю Гелю, которая, впрочем, тотчас расплывается в улыбке, громко пою: «…и смотрит с улыбкою Кузя, советский простой человек!» Я жду аплодисментов, ведь я так удачно перефразировала слова знаменитой песни «…и смотрит с улыбкою Сталин, советский простой человек».

В кухне повисает свинцовая тишина. На оконном стекле жужжит толстая муха. Я молча стою на пороге, дожидаясь комплиментов. Но все почему-то смотрят не на меня, а на тетю Шуру. Улыбка на лице тети Гели застывает, превратившись в кислую гримасу. Нянька не сводит глаз с мамы. А мама! Моя мама, про которую я знаю, что она любит меня больше всех на свете, вдруг бледнеет, хмурится и громко кричит: «Как ты посмела? Как тебе не стыдно?!»

Яне понимаю, почему мне должно быть стыдно, но на всякий случай начинаю хныкать. А мама продолжает с еще большим пылом, даже с отвращением: «Ты обидела товарища Сталина! Ты сравнила его с каким-то… котом! Как ты могла?!.»

Тетя Шура медленно поворачивается к нам, и на ее лице я вижу что-то похожее на торжество. И понимаю: она рада, что меня ругают. При ней!

Я громко реву, вслух клянясь в любви к дорогому товарищу Сталину, а про себя: отомстить толстозадой Шурке за свое унижение.

Мама берет меня на руки, и мы покидаем кухню. По дороге мне объясняют, что сравнивать товарища Сталина нельзя ни с кем, понятно? Ни с кем!!

— Даже… с тобой? — всхлипываю я.

— Даже со мной, — твердо говорит мама. — Его надо любить больше всех.

Вечером, уже уложенная в постель, я слышу, как мама в соседней комнате рассказывает отцу о моем «преступлении»: «Пойми, она заявила это при всех, главное — при Шуретте!» Что говорит отец, я не слышу, но по интонации улавливаю, что он успокаивает маму… И засыпаю, не додумав до конца способа отомстить. Маме я мстить не собираюсь, хотя, честное слово, не понимаю, что вызвало ее несправедливый… да! несправедливый гнев. И, главное, зачем она ругала меня при всех.

Случай отомстить представился мне не сразу. Я терпеливо ждала и дождалась. Мой отец как раз вернулся из почетной командировки — плавал на ледоколе «Ермак» снимать со льдины легендарных папанинцев. Его корреспонденции с борта «Ермака» появлялись в «Ленинградской правде» почти ежедневно. Из плавания он привез мне замечательный подарок — надувного резинового кота. Папа купил его для меня в каком-то иностранном порту!

На другой же день, когда все ушли на работу, я слонялась по квартире, заглядывая в комнаты соседей: у нас не было обычая запирать двери на замок. Мне не терпелось похвастаться своим котом. Он был такой красивый! И большой, больше моего Кузи. Но в квартире было пусто, только в комнате бабы Ляли за столом сидела Шуретта и в одиночестве хлебала суп, обхватив толстыми ногами ножку обеденного стола. Я повернула было назад, но… На худой конец, чтобы показать кота, могла сойти даже Шуретта. Я вошла и решительно направилась к столу. Шуретта, издавая хлюпающие звуки, работала ложкой, поглощая, не иначе, свои знаменитые щи. На меня она даже не взглянула. Это — на меня! У которой отец-герой, спасавший папанинцев! На меня, кому привезли такого замечательного кота!