Храмы-новоделы, обновленные особнячки, стеклянные кубы банков и крупных компаний, дикие автомобильные пробки и обилие ларьков, забитых в основном алкогольно-табачной продукцией, - этот макияж как раз не смущал, смятение вселял сам дух города - непоправимо иной, пришлый.
Он будто навестил старую квартиру, где среди оставленной им мебели жили другие люди. И приходило горчайшее понимание, что возвращение к родному берегу не принесло ничего, кроме опустошенности и напрасной тоски по минувшему. Да, он ехал именно к минувшему, а оно было только в нем самом, и знакомые фасады теперь обратились в слепки и памятники навсегда ускользнувшего.
Засилье беженцев, нищих, торговый круговорот составлял часть жизни новой столицы - европейской внешне, американизированной по укладу и южноазиатской по сути. Раздрызганно-хищные, слитые в бесформенный конгломерат, ипостаси Гонконга, Парижа и Нью-Йорка проявлялись на каждом углу.
В нем же жила другая Москва - может, нищая, серенькая, но уютная, как старое пальто. Город, где люди были интересны друг другу, где устремления не ограничивались долларом и рублем, где не было боязни не суметь элементарно выжить и доходные места становились уделом тех, кто в своей общей массе существовал ради того, чтобы исключительно жевать.
Это была Москва шестидесятых-семидесятых. Где же беззаветные ребята той поры? Куда размело их время? Живут, наверное, ожесточившиеся на дне нового своего бытия, пытаются играть по новым правилам - вынужденно и безысходно.
Как, впрочем, и он, Забелин.
Он остановился у своего дядьки, некогда известного тележурналиста, клеймившего в своих репортажах мрачный капиталистический содом и выстроившего на том некогда блистательную карьеру.
Ныне, несмотря на возраст, энергичный дядя по-прежнему, хотя и на десятых ролях, подвизался на телевидении, участвуя в рекламном бизнесе, и бытием своим не удручался, хотя нынешнюю власть с укоризной поругивал за невиданный размах коррупции и идиотизм политических решений. Как, кстати, и прежнюю. В узком кухонном кругу.
- Но это же не капитализм! - говорил ему Забелин. - Это хуже рабства! Людям не выдают зарплат, миллионы лишены простейшей социальной защиты, народ вымирает! Оставили всю дурь Страны Советов и переняли всю дурь Запада! А прежние чинодралы поменяли власть на деньги. А кто и просто их к власти приплюсовал. Я не понимаю, как это - приватизировать "Газпром"? Мой, и все?
- Ну тогда, - отвечал дядя враждебно, - иди к коммунистам, партбилет-то у тебя остался? Вот и иди! Они тебя примут, дадут должностенку. А как возвратятся к власти, сразу же вспомнят и твою эмиграцию, и сыночка в Штатах и к стенке! Иди, иди, новая революция зовет, капитан второго ранга! Горны поют!
Что ответить, Забелин не нашелся. Но вовсе не из-за справедливости аргумента. Его прежде всего потрясло то, что аргумент данного свойства прозвучал из уст человека, всю свою жизнь поклонявшегося этим самым коммунистам безгранично, усердствовавшего в изощренной пропаганде строя, посвятившего себя как оболваниванию страны в целом, так и его, Забелина, в частности, и высокопарные дядины нравоучения он помнил еще с детских лет, всецело веря им... И вот же - кульбит!
Главная же странность в ином: поколение Забелина, впитав философию отцов, ценности их идеологии, расставалось с ними куда болезненнее своих воспитателей, не то дурачивших их, не то рабски почитавших любую силу и власть, лишь бы давала она крохи от своего пирога.
Иди к коммунистам... Нет, к ним Забелин не хотел. Поскольку прислуживаться в расчете на перспективу попросту не умел, а в бескорыстие оппозиции не верил. Была кучка тех, кто, узурпировав бразды правления, плечо к плечу восседал за столом яств, и кучка других, пробавляющихся объедками, ибо за столом места хватило не всем, и объедчики за стол стремились, то погавкивая на хозяев, как голодные собаки, а то лобзая им руки, небрежно подающие кость.
В собачью свору военно-морской офицер Забелин не стремился. И, не находя себе применения в сухопутных смрадных джунглях, желал лишь одного - побыстрее уйти в море.
Там была простая и ясная жизнь, где каждый делал свое дело, и если лез в дело чужое, то лишь для того, чтобы помочь или исправить ошибку.
Ленинград - именно так он называл этот город, не собираясь переучиваться, - произвел на него впечатление гнетущее: северная столица неудержимо ветшала и дурнела. В отличие от московского круговорота, питаемого движком всех лихих капиталов России, в Ленинграде ощущался упадок застойной и нищей провинции, перебивающейся кое-как и бог весть чем.
Глядя на пасмурную городскую панораму из окна гостиничного номера, Забелин думал, что, может быть, его перманентная депрессия - всего лишь естественное состояние души неудачника, но, с другой стороны, если бы он купался в деньгах и не ведал забот, - что, потонул бы в омуте кайфа и жил бы не рефлексиями, а рефлексами? Вряд ли...
Вряд ли ушло бы неотступное, обостренное чувство некоего катаклизма, надвигающегося на весь этот спятивший мир. Мир всеобщей погони за деньгами и сверхрационального подхода ко всему.
Или он просто желает этого катаклизма для мира, где не состоялись его надежды?
Да полно, ребята, никто ни в чем не виноват, такие уж мы уроды. Без благ - никуда, а блага - результат победы одного индивидуума над другим. Откровенных слабаков и простаков в результате естественного отбора стало меньше, а драки между сильными - жестче и профессионально-изощреннее.
Но когда-нибудь, и, вероятно, скоро, высший рефери, пресыщенный поединками, ударит в гонг, и звук гонга отправит всех чемпионов этого мира в смертельный нокаут.
Впрочем, какой там ринг? Дикое поле планеты, где несть числа сорнякам, враждующим друг с другом, и чьи продукты жизнедеятельности - физический и духовный яд... Есть среди сорняков и полезные растения, затерянные в общей массе, но коса большой катастрофы пройдется по всем жестоко и ровно, не оценивая целесообразности каждого.
Так путано рассуждал бывший коммунист, кавторанг Забелин, бредя в промозглой осенней дымке раннего утра на работу в порт, к расплывающимся в плотной, обложной мороси контурам погрузочных кранов и пароходных труб.
Через лабиринты нагромождений серых и бурых контейнеров он проходил к причалу, где стояла, готовясь к скорому отбытию, многотонная белая туша "Скрябина" - мокрая и холодная стальная скала - его будущий дом с теплой кельей собственной каюты.
Его немало настораживала усиливающаяся, сверлящая и неотступная боль в бедре и под коленом и немеющая от ходьбы нога - видимо, одна из позвоночных грыж увеличилась, давя на нервный корешок. А он-то надеялся, что перестроившийся на иной жизненный ритм организм сумеет хоть чуточку подавить хворь. Увы, чуда не произошло. И он уже со страхом размышлял, каким образом сумеет справиться с надлежащими обязанностями и не спишут ли его на берег еще до того, как "Скрябин" отправится в плавание. Спасение было лишь в болеутоляющих таблетках и в силе воли.
Необходимое оборудование, как уверил его некто Крохин - помощник руководителя экспедиции, уже прошло таможню и находилось на борту корабля. Сам же руководитель - молчаливый пакистанец с безучастным лицом и неподвижными, как приклепанные пуговицы, глазами, в чьей радужной оболочке растворялись тусклые зрачки, - удостоил Забелина лишь небрежным наклоном головы, увенчанной чалмой.
Команду составляли молодые мужчины не старше тридцати лет, чей национальный признак был весьма разнообразен: арабы, украинцы, дагестанцы, азербайджанцы, русские, пакистанцы, а научный корпус экспедиции был представлен исключительно выходцами с Аравийского материка, окончившими, как выяснил Забелин, самые знаменитые университеты Англии и США. Исключением являлся некто Филиппов - пожилой лысый человек с каким-то хронически испуганным выражением лица - специалист по глубоководным работам и батискафам.