Гжельский фарфор. Синева глубоких зимних теней на белом сахаре снега... Хочу, хочу такую печь в изразцах от пола до потолка, хочу такое зеркало, такие часы, телефон, кувшин с пьющими чай фигурками. Хочу, хочу, хочу, но все это не для меня.
Вокруг собора топорщатся ежиком стриженые газоны, почтительно склонили головы старые деревья перед высокими вытянутыми удивленными глазами монастырских окон. Громадой высится собор, монументальный и величественный, надо мной одинокой песчинкой в мутном водовороте жизни. Затягивает небо безрадостная серость облаков. И невероятной кажется эта близость, это соприкосновение жестокой реальности с торжественной помпезностью веков... Падают, падают одна за другой звездным дождем бесшумные песчинки секунд, моих драгоценных секунд. Крупитчатая дорожка переходит в крапчатый асфальт - из небесной канцелярии потекли слезы. Одиночество легкой тенью скользит рядом. От него не спрятаться, не скрыться, оно относится к тому, что по странной прихоти судьбы всегда со мной, только иногда бывают недолгие минуты счастья, когда о нем забываешь.
Дома - аспирантское общежитие. Равнодушие. Пустота. А за окном - нудный непрерывный дождь. Капли шлепают о подоконник в такт тиканью хронометра. Время - мой враг - словно специально торопится, движется неумолимо и необратимо, сокращая срок. Оно подобно веселому язычку пламени, который хлопотливо спешит дорваться до веревки, удерживающей глыбу над головой смертника... Кручу диск телефона. На том конце детский звонкий голос спрашивает в глубине: "Мама, папа дома?" Затем мне в трубку: "Его нет." Одиночество расправляет плечи, заглядывает в глаза. В глазницах - зыбкая пустота. Пытаюсь отогнать наваждение, звоню еще раз, еще и еще. К телефону не подошел действительно дома нет. Одиночество кружит в жутком танце, сопровождаемое боем настенных часов, подгоняя летящие стрелки. Хватит кошмара, с головой под одеяло - спать. Только сон на время отключает мой беспощадный хронометр.
Утро не приносит облегчения. Вечерний кошмар затаился в углах, в воздухе тревожность, ощущение грядущей беды. Попытки дозвониться безрезультатны. Прочь, прочь из ветшающей пустоты казенного дома.
У сберкассы толпа гудит рассерженным роем - кончается последняя неделя смены денег. Доллар уже какой год неуклонно ползет вверх, а замусоленные пятерки и трешки с каждым днем все опускаются и опускаются, падают в цене. Монетный двор захлебываются от работы, печатая и печатая купюры, которых все равно не хватает на огромную, хоть уже и достаточно урезанную страну.
- Неслыханное безобразие... - Стандартная ситуация... Шоковая терапия... - Пора бы привыкнуть... - Коммунисты вам не нравились... - Прекратите, хватит. Дома, в своей коммуналке на кухне обсуждайте. А здесь нечего...
По рукам ходит список. Записываюсь. Номер пишут на ладони.
- Это когда приходить?
- Ну так дней через пять. Сегодня идут те, кто неделю назад в пять утра записался...
- Но ведь срок...
В ответ неопределенное пожатие плеч. Кровь волной ударяет в голову: опоздала, опять опоздала, половина недавно выданной с трехмесячным опозданием аспирантской стипендии, и так-то равной третьей части прожиточного минимума, через три дня превратится в ворох ненужных бумаг... Однако в моем нынешнем состоянии... Все это ерунда... К чему волнения, если мне осталось-то всего ничего - дожить до заката... Учащенно, в такт ритму крови, пульсирующей в висках, колотится хронометр. Не в силах сдвинуться с места стою, слушаю.
- Сколько меняют? - До ста любыми, а по десять тысяч неограниченно. - Это как? - Значит, можно больше ста? - Нет. Любыми, по десять тысяч неограниченно, но все до ста. - Чушь какая-то... - Спроси милиционера...
- У нас таких денег нет. - И подозрительный оценивающе-завистливый взгляд в сторону говорящих.
Старушонка сгорбленная в шляпке, модной полвека назад, в кокетливом пальтишке, видевшем лучшие времена, застенчиво теребит за рукав кого-то с краю толпы:
- Будьте любезны, не подскажете, на книжке деньги тоже надо менять?
- Что?
- Сержант, до скольких работаем?
- До восьми, если денег хватит.
- Может не хватить?
- Спрашиваешь...
- Милок, - не успокаивается старушка, - деньги на книжке надо менять?
- Какие деньги, бабуля?
- Ась? - старушка прикладывает сухонькую ладонь к уху рупором.
- Какие деньги? - орет в "рупор" "милок".
- На книжке деньги-то у меня ведь старые.
- Да никаких там денег нет.
- Как нет? - старушка в испуге достает из потрепанного ридикюля трясущейся рукой сберкнижку. - Вот. Смотри. Три тысячи двадцать шесть рублей. Как же нет? - нижняя челюсть у нее тоже начинает подрагивать. - Столько лет на похороны откладывала.
- Да в кассе-то эти деньги не лежат.
- Не слушай его, мать. Не надо эти деньги менять. Захочешь взять - получишь новыми.
- Конечно новыми, совсем задурил старуху.
- Да, мать, на похороны-то тебе теперь таких денег и не хватит... - негромко, так, чтобы старушка не услышала, замечает кто-то.
- Никак не хватит... - cо вздохом подтверждают окружающие.
- Точно не надо? - все еще сомневается старушенция.
- Сходи, сама спроси. Эй, там, впереди, пропустите бабушку, ей не надо менять, только спросить.
- Пусть идет.
Очередь, уплотнившись, с трудом расступается. Следом пристраивается торговка в синей кофточке.
- А ты куда прешь?
- Мне только одну, - крутит та над головой четвертным. Сама не заметила, как подсунули. Неужели из-за одной такую очередь стоять?
- И мне тоже одну...
- Всем одну, - подводит итог толпа, оттесняя торговку.
- Сержант, куда смотришь, даром зарплату получаешь.
Моя тревожность, наглотавшись отрицательных эмоций, многократно усиливается. Озверевшее одиночество вырывает меня из плотной жужжащей людской массы и гонит прочь сквозь строй враждебных уродливых деревьев. Дома стоят плотной стеной и следят за каждым моим шагом, злобно сверкая зеркальными стеклами окон. Даже солнце в своей кроваво-красной мантии закуталось в черный шлейф дыма. Тик-так, тик-так - бьется в висках время. Срываю ручку телефона-автомата, набираю номер. Зуммер зубной болью пульсирует в трубке и тонет в глубинах мертвого покоя. Время течет ручейком сквозь пальцы, и я не могу, никак не могу остановить его поток. Судорожно кручу телефонный диск еще и еще раз - гробовая тишина в ответ.
- Где ты? Где ты? Где ты? - кричу я серым тучам и черным столбам дыма над водой, простирая руки к небу, пытаясь ухватиться за него скрюченными пальцами, словно беспомощно цепляющийся корявыми ветвями за воздушную пустоту подрубленный под корень дуб. Мной овладевает страх. Страх, что я не успею найти тебя: у меня осталось так немного времени. Я люблю тебя. Я хочу тебя слышать. Я не могу жить без тебя...
- Где ты? Где ты? Где же ты?...
Бессмысленно мечусь по городу, шарахаясь от оживших каменных исполинов и узловатых дубоголовых уродов, пугаюсь гневно вспухшей между гранитными опорами моста реки и случайно попадаю на представление какой-то заезжей знаменитости.
В зале умиротворенное шуршание, возня, перемещение, передвижение. Приземистая женщина с кисейным шарфом в виде шлейфа, тянущимся по полу, снует по сцене, где подвешивается нечто среднее между коромыслом и дугой лошадиной упряжи странная пародия на что-то русское народное. Громкие завывания регулируемой аппаратуры. В углу сцены копошатся индусы, а их руководитель с несоразмерным "беременным" животом ассоциируется в моем сознании почему-то с китайским мандарином. Перед сценой - коврики, тряпочки, косынки, полиэтиленовые пакетики, сумки, туфли, кроссовки и люди в позе йогов, излучающие покой. Вожделенный уголок надежной земли в бушующем море человеческих страстей... Состояние умиротворенности этих людей, сумевших отбросить суету и суетность внешнего мира, передается мне, и хронометр замедляет свой бег.