Выбрать главу

Не помню уж на какой стадии моего просвещения отец Игнатий заключил, что я уже достаточно развился и могу посетить Божий храм. Он всерьез подумывал меня окрестить, тогда как я не был уверен в такой уж необходимости этой процедуры. Мы отправились, специально выбрав час, когда храм был почти пуст — Игнатий намеревался устроить пробную, так сказать, экскурсию и взвесить мою склонность к религии на месте. Мы смотрелись забавно, потому что батюшка катил меня в детской коляске. На первых порах я был вынужден прогуливаться именно в ней, так как заказанное кресло на колесах, с моторчиком, еще не успели изготовить. Здесь санкционированная свыше богооставленность Игнатия сыграла ему на руку: хорош бы он был в рясе, толкающий коляску перед собой! Но, лишившись сана и надевая рясу в мирских учреждениях, в церковь он ходил как простой мирянин.

Мы были в превосходном настроении. Нимало не настроенный на высокопарный лад, отец Игнатий шутил, делал мне козу и предлагал соску, а я в ответ, стоило нам с кем-нибудь поравняться, подавал голос и басом изрекал нечто глубокомысленное. Учитель помирал со смеху, а я не останавливался и сосредоточенно гугукал, чем доводил озорного батюшку до колик. Дул холодный ветер, верх коляски был поднят. Глядя поверх очков, я мог видеть брюхатые тучи, которые раздраженно и неуклюже спешили куда подальше. Я не мог отделаться от чувства, что бег их так или иначе вызван страхом перед робким, доверчивым взглядом диковинной твари, с высоты тучьего полета казавшейся даже не букашкой, а точкой.

Добравшись до места, мы выждали немного, дабы настроение наше стало более торжественным. Отец Игнатий взял меня на руки, скрыв, как мог, мое лицо в пеленках, усадил на согнутое левое предплечье, словно обезьянку, и перекрестился правой рукой. Мы вошли внутрь. Было прохладно, сумрак вкрадчиво дышал ладаном. Отец Игнатий следил за мной, пытаясь определить, какого рода воздействие оказывает на меня сей запах. Удостоверившись, что ни малейшего воздействия нет, он приобрел свечку и направился к какому-то образу. Оглянувшись несколько раз по сторонам, Игнатий шепотом велел мне снять очки и взглянуть на икону. Народа в храме было мало — несколько человек, понуро стоявших вдалеке от нас. Я осторожно высвободил тонкую, слабую лапку и снял очки. Огонь свечей не был ярок, но глазам все равно потребовалось время, чтобы привыкнуть. Наконец я смог различить двухмерное маслянистое лицо. Святой, воздев персты, строго и многозначительно взирал на меня. Но так продолжалось недолго. Две вещи случились одновременно: над моим ухом ахнул отец Игнатий, а по суровому лику потекли прозрачные сверкающие струйки. Учитель резко развернул меня лицом к себе, и я чуть не опоздал с очками — замешкайся я на секунду, он упал бы, опаленный моим бессмысленным гневом. "Образ прослезился", — молвил отец Игнатий благоговейно и стал отступать к выходу, не сводя глаз с плачущей иконы. Я понимал, что произошло нечто необычное, но переживал что-то похожее на сожаления щенка по поводу сделанной лужи. Мы покинули церковь и по пути домой не сказали друг другу ни слова. Дома отец Игнатий осторожно высадил меня на диван, сам же сел напротив, закинул ногу на ногу и погрузился в раздумья. Я угрюмо созерцал паркет, механически отмечая покачивание батюшкиной туфли. Наконец Учитель очнулся и произнес: "У меня есть только одно объяснение. Ты наделен редчайшей, губительной способностью проникать в суть вещей. Иными словами, ты можешь видеть в человеческих душах самое главное, самое сокровенное — то, что все без исключения стремятся скрыть от посторонних. Человек устроен так, что не в силах вынести вторжения в тайные глубины. Он защищается инстинктивно, и не в его власти самостоятельно решить, открыться ему или оставаться в убежище. Ты же своим взором ломаешь все барьеры и вытаскиваешь его достояние наружу, чего никто не способен стерпеть". "Почему же тогда я там, внутри, ничего не вижу?" — спросил я в недоумении. Игнатий негромко отозвался: "Да, это вопрос. А ты уверен, что и вправду не видишь? ни капельки?" "Совсем не вижу, — я печально покачал головой. — По-моему, там ничего нет и никогда не было". Батюшка перекрестился. "Возможно, тебе и не надо понимать, что ты видишь, — предположил он. — Возможно, хватает одного лишь проникновения как такового. Тот, на кого ты смотришь, ощущает, что пробита брешь, и ему этого чувства достаточно, чтобы проститься с жизнью". Я мог бы пожать плечами, но не был приучен к такому жесту и только неопределенно взметнул кустистые брови. "Как же поступим с крещением?" спросил я осторожно. "Боюсь, что никак, — это признание далось отцу Игнатию с видимой мукой. — Я не нахожу в себе отваги стать духовным отцомличности, которая может заставить икону заплакать". "Получается, что все-таки я не здешний? — допытывался я. — Не вашего племени, не ваших богов?" "По образу и подобию, как и все мы", — отец Игнатий даже повысил голос, но за напускным гневом я слышал растерянность и сомнение. Добрый Учитель не желал меня огорчать; я понял, что нет смысла возвращаться к этой теме впредь, и жизнь наша пошла своим чередом. Разве только народилось непонятное убеждение в обязательном скором конце всей этой идиллии. А пока я продолжал совершенствоваться в науках.

В один прекрасный вечер отец Игнатий читал мне, как обычно, Писание мы добрались до пророка Исайи. Я, внимавший ему поначалу довольно равнодушно, вдруг услышал нечто, ужалившее мое ухо подобно ловкому насекомому: "… Но ты отринул народ Твой, дом Иакова, потому что они многое переняли от востока: и чародеи у них, как у Филистимлян, и с сынами чужих они в общении". "Как-как? — переспросил я. — Что это за сыновья чужих, Игнатий?" Он ответил мне с подозрением в голосе: "Бог их ведает. Возможно, какие-то Моавитяне или кто еще. А в чем дело?" Я отстраненно пробормотал: "Но зачем они помянуты наравне с чародеями? Не об одном ли и том же грехе идет речь? Я имею в виду общение с волшебниками и… с кем-то вроде них". "Эк куда тебя заносит! — удивился батюшка и полез в какие-то комментарии. Ничего не сказано, — сказал он разочарованно, перелистав с сотню страниц. Но я обязательно разузнаю у наших грамотеев". И он стал читать далее, но я слушал невнимательно.

Надо признать, что течение наших занятий несколько изменилось. Я больше не был пассивным слушателем и часто своими вопросами ставил Игнатия в тупик. Он же, не зная, как ответить, раздражался и указывал, что я волен сочинять что угодно — все равно о высших предметах ничего нельзя сказать наверняка. Тогда я прекращал расспросы и начинал именно, как он выражался, сочинять: что, к примеру, будет в конце времен, когда Бог обнажит все сущности, если даже мой взгляд валит людей с ног. Не иначе как придется Создателю закрыть глаза на все прегрешения и, не вникая в дело, простить всех скопом (я был приятно удивлен, услышав, что я не первый высказываю подобную ересь и можно назвать целые течения, приверженцы которых мыслят соответственно).

Пожалуй, мне нет смысла излагать свои богословские соображения. Все равно я — не знаю уж, каким чутьем — понимал, что все это — не мое, а значит, какая разница, что я там выдумал? Время шло, и у меня не оставалось сомнений в скором прощании с гостеприимным домом. И вот произошел инцидент, о котором я выше обещал рассказать. Представитель одной из политических партий, бесстыдно использовавший доверчивость моего благодетеля и всячески маравший его доброе имя на своих поганых митингах, исхитрился пронюхать о моем существовании и явился ко мне с наглым, развязным требованием поддержки во всех начинаниях. То был первый случай, когда я, по причине общей усталости от жизни, сознательно, ничуть не ощущая себя грешником, выпустил джина на волю. "Я надеюсь, что мы вместе, рука об руку, смело взглянем в глаза нашим проблемам", — заявил этот напыщенный болван. "Ваша проблема это лично вы как особь, — возразил я ему. — Вы хотите, чтоб я взглянул вашим проблемам в глаза? Отлично, я готов". Когда прохиндей с разорвавшимся сердцем грохнулся об пол, мы с Игнатием осознали без слов, что дружба дружбой, а табачок — врозь. Учитель страшно боялся задеть мои чувства и не смел указать мне на дверь, однако и терпеть губителя в собственном доме не жалал. Я облегчил ему жизнь, покинув квартиру на рассвете, не обмолвившись о своих планах ни единым намеком. Мне остается лишь надеяться на мудрость батюшки — да не позволит ему его Бог ожесточиться и обидеться.