Севастьян прикусил губу и отвернулся.
— Плохо, что он такой эмоциональный, — сказала Наталья, не стесняясь присутствием парня. — Может провалить все дело.
— Какое дело? — живо спросил Флор.
— Так… — поначалу уклонилась Наталья. — Мелькнуло одно соображение… Хочу продолжить шекспировскую комедию ошибок.
— Объясни, — потребовал Флор.
Севастьян, хоть и смотрел в стену, слушал очень внимательно, напряженно, и Гвэрлум видела, как пылают его уши и шея.
— Положим, Севастьян оденется послушницей. Это на тот случай, если в монастыре его увидят. Пусть примут за сестру, если что. А я буду какой-нибудь странницей. Я это умею, — добавила она. — Ну вот. Я попрошусь в монастырь. Приюта там, богомолья… Ради чего странниц принимают. Севастьян ночью заберется туда через стену. Мы отыщем Настасью. Я к ночи уже разведаю, где ее содержат. Может, и ключи удастся выкрасть, если она взаперти сидит.
История начинала напоминать спасение госпожи Бонасье из монастыря кармелиток. Вадим так и сказал:
— «Констанция, Констанция…»
— Хватит! — оборвала его Гвэрлум. — Не надо скоморошничать!
— А кто скоморошничает? — Вадим пожал плечами. И шепотом допел: — «…Констанция!»
Наталья показала ему кулак и продолжила:
— Если я сама подберусь к Настасье и начну ей заливать — мол, брат твой жив и жаждет заключить тебя в объятия — все такое… Она ведь может меня и послать!
— Что ты имеешь в виду? — спросил Севастьян, резко обернувшись к Наталье. — Что такое «послать»?
Гвэрлум пояснила:
— Я хочу сказать, она мне не поверит. Я ведь незнакомое ей лицо. Она поверит только кровному родственнику. Вообще — человеку, которого она знает. То есть — тебе. Поэтому твое присутствие и необходимо. А остальные подождут нас под стенами.
— С лошадьми, пистолетами и письмом от кардинала Ришелье, — опять сказал Вадим.
На сей раз Гвэрлум даже не стала тратить времени на то, чтобы показывать приятелю кулак. Пусть сам осознает, насколько глупо себя ведет.
— Хороший план, — одобрил неожиданно Флор. — Немного сумбурный, но вполне осуществимый. Берем с собой телегу. Иона возничим, Вадим и я — мелкими торговцами, Наталья — странница, а Севастьян — монашка…
— Стало быть, я с Лавром остаюсь дома, — заметил Харузин. — Ну что ж…
— А что, тебе так охота влезать в очередное приключение? — спросил товарища Вадим. — Не надоело?
— А тебе? — вопросом на вопрос ответил Харузин.
— Какой ты, Эльвэнильдо, нечуткий, — засмеялась Наталья. — Речь ведь идет о Настасье Глебовой. О Дальней Любви. О предмете рыцарского обожания и абстрактного воздыхания.
Таким образом, она вполне отомстила Вадиму за «Констанцию». Он это понял и даже не роптал.
Севастьян подошел к Флору, поцеловал его в плечо — как отца, сказал спокойным тоном: «Спасибо» — и ушел с Ионой — переодеваться.
Монастырь, куда поместили Настасью, был довольно богатым и весьма деятельным. Недавним Стоглавым собором было запрещено монастырям приобретать себе новые вотчины. Это запрещение было принято по настоянию молодого царя Иоанна, который — находясь под влиянием протопопа Сильвестра — склонялся душой к нестяжателям, к последователям Нила Сорского. Монах, полагал он, должен быть не обременен мирским богатством и погружен в созерцание.
Однако полностью воплотить свою мечту о нестяжательном монашестве царь Иоанн все-таки не смог. Слишком большой силой обладали последователи противника Нила — преподобного Иосифа Волоцкого. Иосифляне, напротив, утверждали, что земная Церковь, Церковь воинствующая, обязана обладать неким земным богатством. Если все облачатся в рубище и погрузятся в созерцание, то кто, скажите на милость, накормит сирот, приютит вдову, защитит неправедно обиженного? Нет, собственность необходима! Необходимо и деятельное участие в земной жизни.
Потому что кроткие наследуют землю не только в грядущем веке, но и в нынешнем. Слишком тяжелой и безнадежной была бы жизнь без этого обетования.
И потому прежние вотчины были сохранены за монастырями, никто не покусился отнять их.
Игуменья Алипия, немолодая, рослая женщина с почти мужскими ухватками, управляла монастырем твердо и уверенно. Сестры всегда были заняты работами — по огороду, на кухне, в странноприимном доме, где хватало забот и с больными, и с голодными, и с несчастными.
Узницу, привезенную в монастырь под вечер, при большой охране, матушка Алипия встретила спокойно, строго, но без излишней суровости. Настасья не помнила себя от ужаса. Всю дорогу до Москвы она, не переставая, плакала. Ее лицо распухло, как подушка, глаза сделались крошечными и заплыли, губы потеряли форму, искусанные и запекшиеся. Девушка плохо понимала, что именно случилось с ее семьей. Знала только, что беда — и беда непоправимая. Никогда больше не будет ее жизнь такой светлой, спокойной, тихой, как прежде. Настасья не знала за собой тяжелой вины, за которую Господь мог покарать ее столь ужасно. Не знала она таковой вины и за своими родителями.