Но, может быть, это испытание послано ей для укрепления ее веры, для испытания ее любви?
В затуманенный горем разум Настасьи эта мысль пока не проникала.
— Оставьте нас, — распорядилась матушка Алипия, когда обезумевшую пленницу ввели к ней стрельцы. — Ступайте на кухню, вас накормят сестры, и тотчас покиньте обитель.
Стрельцы подчинились и скрылись из виду. Настасья, казалось, даже не заметила этого. Она плохо соображала и почти ничего не видела.
— Сядь, дитя, — велела ей матушка.
Настасья огляделась по сторонам, нашла скамью, опустилась на краешек.
— Тебя привезли сюда для вечного заточения, — заговорила игуменья. — Ты понимаешь это?
Девушка кивнула с глубоким вздохом.
— Не стоит сожалеть об этом, — продолжала игуменья. — На все воля Божья. Здесь Господь залечит твои раны, здесь ты обретешь покой, какого никогда не встретишь за стенами обители. Поверь, я знаю, что это так.
— Я знаю… — заплакала Настасья. — Что с матушкой моей? Что с батюшкой?
Она вскочила и бросилась игуменье в ноги.
— Скажите мне, добрая матушка, что с ними? Эти люди, стрельцы, они ничего мне не говорят! Только смеются и говорят, что отец мой пек блины! Объясните мне, Христа ради, что за блины? Почему они все смеются?
— Смеются они потому, что глупы и не знают слов утешения, — проговорила игуменья, склоняясь над коленопреклоненной девушкой и складывая ладони на ее голове, — а «блинопеками» именуют фальшивомонетчиков… Отец твой казнен по обвинению в этом преступлении, и матушка твоя не пережила его…
— Я знала, — шепнула Настасья. И вдруг вскинула голову, встретившись горящим взором с глазами игуменьи: — А брат? Матушка, у меня ведь был брат! Что с ним? Об этом говорили вам стрельцы?
— Твой брат преступник, — сказала игуменья. — Я не знаю, какова его судьба. Он бежал, и его до сих пор ищут. Молись за него, Анастасия, чтобы он раскаялся, чтобы умягчилось его каменное сердце…
— У моего брата вовсе не каменное сердце, — прошептала Настасья. — Впрочем, это уже неважно…
Она снова поникла головой. Слезы потекли по ее лицу.
— Ты будешь жить здесь, в отдельной келье, — сказала игуменья. — У тебя будет келейница, матушка Николая. Она стара и опытна. Только совсем глухая. Будешь шить покровы и расшивать жемчугом оклады. Умеешь ты это делать?
— Меня учили, — сказала Настасья.
— Утешься, дочь. Ступай. Тебя проводят, а завтра будь утром на службе.
Игуменья позвонила в маленький колокольчик, и вошла старенькая, согнутая монашенка. Это и была матушка Николая. Она взяла Настасью за руку крошечной сухонькой лапкой, похожей на мышиную. Настасья вздрогнула от этого прикосновения. Она понимала, что лучше бы ей полюбить эту старушечку, которая приставлена к ней для услужения и для надзора, но с первого же мгновения ощутила некоторую брезгливость.
Матушка Николая потащила узницу за собой. Настасья повиновалась. Ее водворили в крошечную комнатку, где можно было зажечь лучину и свечу — имелся тяжелый оловянный подсвечник и в нем пыльный огарок. Еще там было мятое ложе на полу и жесткая узкая постель у стены, рядом с первой.
На маленьком столике лежала старая, закопченная книга — Священное Писание. Настасья сразу увидела, что книга плохо переписана. В доме у ее батюшки тоже было Писание, выполненное красивым почерком, с узорами по краям страниц, с птицами и дивами, которые бродили по буквам заглавий, путаясь в завитках, похожих на ветви райских деревьев…
Настасья всхлипнула, радуясь тому, что старушечка-мышка этого не слышит.
Матушка Николая спокойно указала на жесткое ложе:
— Это твое, дитя, а вон то, — взмах в сторону мятого тюфяка на полу, — это мое. Для шитья тебе корзину принесут. Спи покамест, утром я тебя разбужу — пойдем в церковь.
И старушка забралась на тюфяк, шурша там и усугубляя свое сходство с мышью.
Севастьян ехал в облачении монахини — на этом настояла Гвэрлум. «Нужно привыкнуть к костюму, — авторитетно объявила она. — Да и я должна научиться воспринимать Севастьяна Елизаровича как монахиню, иначе может быть неловкость».