И только спустя две недели после начала следствия я начал понимать, куда Барбосов меня подводил. Если раньше у него только изредка проскальзывали вопросы о моем знакомстве с Пехлеваном, то позже он говорил об этом знакомстве как о признанном мною факте, не подлежащем сомнению. Спокойно и мягко, ни к чему не принуждая, он внушал мне, что мы с Пехлеваном давно знакомы.
Ласкин тоже свои допросы не прерывал, но проводил их значительно реже. И вообще никак не давил на меня, только на последних допросах порой смотрел совсем мне непонятным взглядом, словно бы с любопытством.
Барбосов после каждого моего общения с Ласкиным обязательно спрашивал, что я тому рассказал. Я в ответ лишь пожимал плечами и говорил, что только отвечал на вопросы. А потом Виталий Станиславович сделал сообщение:
– У нас ты имеешь право потребовать рассмотрения дела судом присяжных. А присяжных всегда можно убедить, что тебя просто обманули и злого умысла ты в голове не держал. Нам никак не удается доказать твою корысть в этом деле, и потому откровенного мотива в твоих действиях следствие определить не в состоянии. Можно только предположить: ты договорился с Пехлеваном, что твоя доля будет отложена и ты получишь ее после освобождения, если тебя, конечно, посадят. Но присяжные имеют возможность оправдать тебя, и тогда нам придется переквалифицировать обвинение. Что-то ты все равно получишь, но это будет не так много.
– А у меня есть возможность выбирать между следственными комитетами? – спросил я с любопытством.
– Боюсь, что тебе такую возможность предоставят. Из Москвы сильное давление. Они не хотят передавать тебя гражданскому суду. Все-таки суд присяжных – это слишком скользкое дело.
Я только плечами пожал, ничего не пообещав старшему следователю Барбосову. Слишком уж ласково он говорил – совсем не соответствуя своей фамилии. Как, впрочем, и полковник Ласкин не соответствовал своей. Последний в завершение последнего допроса, уже выключив диктофон, сказал мне очень серьезно и с каким-то явным намеком, мне не понятным:
– Тут к тебе один товарищ на свидание просится. Серьезный товарищ. Я не могу ему отказать. И тебе не советую.
– Кто такой? – спросил я.
– Говорю же, серьезный человек…
Следователь не смотрел мне глаза, но с большим интересом разглядывал большой золотой перстень на своем пальце. По углам шлифованной платформы с монограммой поблескивали в свете настольной лампы четыре небольших бриллианта. Мужчины не носят перстни с большими бриллиантами…
– Самоваров! На выход! – прозвучало с сильным акцентом, который скрадывал привычную грубость принятой здесь командной речи.
Мой сосед по камере, за неделю до моего появления занявший нижнюю шконку, подтолкнул меня локтем. Я сидел от него справа и дремал в ожидании обеда. Слышал, как в замке поворачивается ключ, слышал, как открывается дверь, но умышленно не реагировал. Сокамерник мой, старик семидесяти двух лет, топором зарубил своего молодого соседа, сказавшего ему что-то обидное. И с гордостью рассказывал, что убитый был ростом под два метра, здоровенный, как гусеничный трактор, и потому наглый. Я его рассказы выслушивал всегда внимательно, даже иногда задавал вопросы, чем заслужил соседское ответное уважение. По крайней мере, на общих прогулках, не зная местного языка, я слышал и чувствовал, когда сосед говорит обо мне. И говорит хорошо. И то слава богу. Обострять отношения я ни с кем не хотел. Мне одной беды хватило, и не было желания наживать себе новые проблемы. Тем более что население в СИЗО было в основном местное, ко мне и к моим погонам относиться с пиететом у сидельцев оснований не было. На прогулке среди других заключенных мелькал только один немолодой русский, весь в татуировках, мрачный и, как мне показалось, вообще языка не имеющий. За все время я от него не слышал ни единого слова. Был еще неизвестно как попавший на Кавказ китаец по фамилии Сунь, которого все в СИЗО звали Сунь-Вынь. Китаец и по-русски-то разговаривал с трудом, а уж местных языков тем более не знал. Все остальные, включая вертухаев, были из местных.
Я неторопливо встал, только что не потянулся. На вызов следовало реагировать.