Но в трактовке этой химеры псевдожизни, этой уклончивой и лукавой стандартности Войнович принципиально расходится с Гладилиным. Войновичу есть что «добавить к стандартам», и он не идет на поводу у банальностей и не разводит руками с патетической иронией. Жизнь смотрит у Войновича из лабиринтов псевдореальности… до тех пор, пока он не начинает отвечать на поставленный вопрос. Как только он начинает выводить нечто позитивное, так и выходит фальшь.
Это и в повести, где в конце концов автор начинает судить своего бедного Вадима Корзина вполне по Гошкиному вопроснику: в шахте не потел? землю не пахал? каши не варил? — прочь с глаз моих! Это и в рассказах, где фальшь возникает, едва автор пытается опереться на поступки героя.
Как писатель Войнович силен в интонации, в стиле, в передаче ощущения происходящего; он терпит поражение, когда начинает выводить свою правду на люди. В первой повести Войновича правда была перемешана с иллюзией — в первом его рассказе иллюзия сконцентрирована в финале. Когда бедный прораб сам в полуистерике кидается делать за рабочих дело, от которого они отлынивают, то эта развязка не может вызвать у нас никакого иного ощущения, кроме ощущения тяжелого и неловкого фарса. И потому, что герой Войновича оказывается в положении жалком, унизительном, смешном. И потому, что его поступок ровно ничего не решает и не меняет во всей ситуации. И главное, потому, что сам автор отдает здесь дань иллюзии. Когда дирижер тщится заменить оркестр, играя по очереди на всех инструментах, — это фарс, ибо весь смысл оркестра — как раз в единстве слиянии, симфонии многих самостоятельных партий. Увы, наш прораб, делающий за своих подчиненных то одну, то другую работу, не лучше этого дирижера… Настоящей жизни в поступках Самохина нет. Непримиримо честный в душе своей, едва проявляет он себя в этом мире реальных действий, как попадает в смешное положение. Это — корень всего. Можно протащить, надрываясь, баллон с кислородом и попасть в газету. Можно взобраться на ящик из-под болтов. Можно присесть на ступеньку экскаватора. Но как быть человеком? Над этим и бьется литература.
…Вернемся же к тому новому рабочему, с которым кожевниковский Балуев беседовал, как мы помним, сидя на подножке экскаватора, на одном, так сказать, уровне от земли, — беседовал не торопясь, покуривая и — в соответствии с новыми историческими условиями и методами руководства — глядя прицельно в глаза.
Рабочего зовут Нагаев. Я беру его из романа Юрия Трифонова «Утоление жажды». Нагаев работает на экскаваторе в юго-восточных Каракумах; тысячи людей и сотни машин прокапывают в пустыне четырехсоткилометровую трассу канала. Нагаев — один из многих героев романа, и его характера не понять вне общей эпической картины. Трифонов широко и подробно описывает великую стройку. Он неторопливо обозревает ее из конца в конец. Его интересует абсолютно все: пригодность скреперов на сыпучих грунтах и мавзолей султана Санджара, непошедший очерк молодого журналиста и экспедиция Бековича, снаряженная в Закаспий Петром Великим, убийство за неуплату калыма и профиль траншеи при бульдозерном методе прокладки трассы, правила туркменской борьбы и архитектура нового Ашхабада…
Перемежаются планы, из столичного города мы переносимся в областной центр, из строительного поселка в палатку геологов, из юрты в траншею, где тарахтят машины, где работа идет по ночам, когда спадает жара. Автор все время меняет масштаб, то повествуя от имени молодого журналиста, то покидая его, то показывая героев крупно и изнутри, то словно заново знакомясь с ними, давая их глазами новичка-корреспондента. И эта многоплановая, многослойная, тщательно выверенная сюжетно картина не распадается, она едина, как симфония, где все отдельные партии подчиняются главной теме…
Умение передать эту тему, настроение, дух изображаемого — особенность таланта Трифонова. Он никогда не был силен в назидании. Он необычайно поэтичен, и поэтичность его не поддается демонстрации, потому что она — не в специальных эпитетах или красотах стиля, а в чувстве слова, в такте, в тоне, во владении деталью, которая обронена невзначай, а дает звучание всему. (Четырнадцать лет назад я поступал в Московский университет. Мы увлекались тогда первой повестью Трифонова «Студенты». С той поры я не перечитывал ее. Хоть убей, не помню, в чем был неправ Палавин и чем Белов был лучше. Запомнилось другое: пленительное описание московских улиц, атмосфера послевоенного университета, запомнился моряк Лагоденко, который всю войну возил с собой томик Лермонтова, потом поступил на филологический факультет, в первую неделю с кем-то подрался…)