Вспомним поэму «Мастера», где миросозидательный замысел был вроде бы ясен. Мир созидался бунтом. Малявинские здоровые краски, которыми Вознесенский в «Мастерах» покрыл старый храм, воспринимались естественно в контексте юного возраста поэта, в контексте времени «туманно-утреннего», как сказал один критик. В сущности, Вознесенский в «Мастерах» продемонстрировал ту ходячую идею нашего искусствоведения, будто художественная ценность, старых картин или строений есть некая языческая контрабанда: хитрые лицедеи-богомазы на месте страдающего бога пишут здорового мужика и т. д. «Здесь купола — кокосы и тыквы — купола» — в качестве юного, наивного прозрения такая натуральность трогательна. Но я не думаю, что на естественных страстях и на природном бунте можно вырастить что-нибудь большее, чем «кокосы и тыквы», даже если из них сплести целые джунгли. Во «Взгляде» эти мотивы повторяются, здесь богомазы уже и кровь чужой жены в изразцы замешивают. И знаете? Это меня не умиляет. Во-первых, потому что морковный сок «Мастеров» что-то больно уж настойчиво сменяется здесь кровью людей. И, во-вторых, в зрелости-то должен же развиться в человеке такт! Я готов допустить, что лирический герой «Взгляда» и впрямь бредит «естественным отбором», что для него подлинное — это «темное, вечное, что есть в нас — людях, как в ветвях, рассветах и волчьей шкуре». Допустим (хотя мне подлинное в людях — другим представляется), поверим. Но уж богоматерь в поэме «Авось» изображать как постельную бабу — этого я не могу понять даже в порядке антирелигиозной пропаганды. А главное, боюсь я, что все эти «звериные крики», «волчьи шкуры» и сентенции перед распятием: «Сын твой издох» — не столько уже бунт наивного существа, сколько злость существа изверившегося. «Наполнить земною силой утомленные небеса». Что ж за сила-то? Круговое озорство «Мастеров»? Или уже какой-нибудь «эрзац-бог» ванкуверского цикла: «…поиски нового способа общения. Сигаретка или даже бутылка с содовой ходит по кругу, как объединяющий ритуал…» Вот так: на небесах бога нет — заменим его сигареткой. Косматый языческий зверь «в шкурах» подменялся тихим «туземцем», который выменивает своих божков на бусы и радуется сигаретке…
Да ведь и это — не вся правда, не совсем правда. Это лишь очередная игрушка. Вчера — богомаз-язычник, сегодня — хиппи с сигареткой и в битловке, завтра — еще какой-нибудь бунтарь, отрицающий все границы и обожающий… тут я лучше процитирую: «обожающий аперкот, революцию и поэзию». Я не буду разбирать в данной формуле Вознесенского ее составных: боюсь, что и поэзия, и революция в таком соседстве очень быстро сведутся к аперкоту. И вообще не буду все эти маски разбирать — за ними все-таки одно лицо окажется, и в нем все дело. И всех хитросплетений «Авося» и «Льда-69», думаю, разбирать не стоит: «иксы» и «игреки», сопровождающие читателя в поэме «Авось», куда как утомительны; что же до «Льда-69», то, по ядовитому замечанию критика Адольфа Урбана, повторенное девять раз в строке слово «лед» склоняет читателя не к душевному отклику, но к арифметике и подсчету. Меня при чтении этой поэмы посетило только одно сильное чувство: «Лед-69» написан в память о реальной девушке, студентке, погибшей в снегах. Была Светлана Попова, второкурсница МГУ, взяла с собой в поход томик Вознесенского. Она замерзла в Хибинах. А он взял этот факт и написал: «лед, лед, лед…»
Удивительная все-таки цепкость у этого лирического героя. Уж вот не от мира сего мечтатель, а между тем — какая хватка к жизненным впечатлениям: и гибель девочки, замерзшей в лыжном походе, и трагедия ташкентского землетрясения — все как-то быстро становится эстетикой, поэтикой, записанным криком ужаса… И революция, и аперкот…
Я понимаю, что нахожусь на грани дешевого разоблачительства, и не хотел бы быть истолкованным в этом духе. Вознесенский — поэт по-своему замечательный. Тем интереснее понять смысл его головоломок — не то, что он имеет в виду, а то, что в его состоянии эти парадоксы порождает.
Итак, первое противоречие — эстетическое. Профессиональная хватка Вознесенского странно противоречит его установке на иррациональность поэзии. «Не грамматика, а нутро», — декларирует он. Мы — «дети интуиции». Поэзию — «не понять, не растолковать», ее можно только «записать», прислушиваясь к себе. И надо сказать, что это не просто декларации: в Вознесенском есть поразительная способность нервными, чувственными импульсами подстраиваться к естественным ритмам. «Скрым — тым-ным!!» — в этом «неологизме» нет ничего от Хлебникова с его филологическим высокоумием, зато как передана — на слух, на импульс! — магия танца, топот ног, скрип досок…