Тауфика-апа ушла на кухню, потому как понимала: хочется друзьям перед долгой разлукою посидеть с глазу на глаз, потолковать, да, наверное, и выпить на прощание — теперь ведь без «горячего» редко собираются. Ни к чему, конечно, все это — ну, да уж посидят напоследок без опасения.
Дорогомилов, проводя Тауфику глазами, обернулся к Лутфулле и, ухарски подмигнув, вытянул из кармана бутылку «старки». Лутфулла-абзый поискал среди вещей, нашел пару пластмассовых кружек — налили. Первую подняли за здоровье полувековой и вечной дружбы. Лутфулла-абзый, выпив, сморщил сухие губы, вздохнул и, выплеснув оставшиеся на донышке капли в цветы за спиною на подоконнике, грустно уставился на серого шустрого котенка, игравшего на полу с блестящей жестяной пробкой. Потом, будто очнувшись, вспомнил слова жены, стал угощать гостя, подвигая ему по усвоенной еще с детства привычке самые лучшие куски. Константин Феоныч все еще млел после «старки», нюхал, помаргивая, хлебную корочку.
— Раньше ты это снадобье легче глотал... а, старый? — серьезно сказал Лутфулла-абзый. — Что-то сдавать начал... ты это брось...
Дорогомилов наконец взял ложку, зацепил кусок мяса, пожевал, поставил осторожно кружку на краешек стола, утерся тыльною стороной ладони и пробасил:
— А раньше и времена другие были. Когда мы с тобой познакомились... да-а ты и вовсе-то пить не мог, не умел, скажем прямо, ох-хо-хо! — он засмеялся низко и приглушенно. — Да еще похвалялся: наш, мол, народ водки не потребляет. Эвон как теперь-то... одно слово, не сглазить бы... А я что ж, я в своей жизни, можно сказать, ни разу пьяным не напивался... единственно — тот случай, когда ты меня подобрал. Но на пользу! Где б я еще нашел такого друга, не упади тогда по пьяному делу рылом в сугроб?
Не очень-то любили они упоминать всуе о своей дружбе, но, видимо, в день разлуки потеплели и растаяли даже сдержанные сердца этих суровых рабочих людей, зазвенели ослабшие душевные струны.
— Ну, тогда не без причины и выпил, — продолжал Дорогомилов. — Наш русский человек, ежели желает выпить, так готовит закуску, чтоб поострее: огурчики, скажем, соленые, селедочку, лучок свежий... Ну, оно на закусь-то приятно, вкус, значит, водки моментально отбивает, а сытности никакой! Отсюда и хмелеешь, конечно. Первый стакашек подняли мы тогда за скважину. Рады были, что закончили! Не поверишь, какая надоедливая попалась, стерва, всех повыматывала... Ну, второй, сам понимаешь, за Родину. Третий — за здоровье стального бабая! Тут уж хочешь не хочешь — пей! Помню, даже «ура» крикнули! И поехало там, да все полными стаканами, а о закуске-то позабыли. Я, конечно, норму свою знал, но перебрал в тот раз, на радостях, значит. А ты меня в другой раз пьяным видел, скажем, когда у тебя выпивали? Правильно, не было такого. У твоей хозяйки, Диярыч, руки золотые — знатную закуску готовит. Ту закуску не то что горькой водке, пожалуй, и чистому спирту не прошибить!
А Лутфулла-абзый, ухватясь за благодатную «хлебную» тему, перевел разговор на свое, желанное. Вспоминая юные годы, проведенные в деревне на берегу Зая, стал нахваливать Дорогомилову красивые обычаи родной стороны, хлебосольство и радушие своих земляков. Таил он мысль простую и ясную: «Если рассказать Феонычу с толком о моей родине, может, и он решит переселиться в Калимат?» — такая по-детски наивная, бесхитростная вера жила в его простой и честной душе.
— Эх, хорошие люди живут в моих краях, Феоныч! Великодушные люди... — начал он свою подспудную агитацию. И умолк на время, словно желая прочувствовать вместе с другом такие значительные слова. Вынул из кармана полинявший от долголетия, вышитый маками кисет, вытряхнул из него серебряный портсигар. Протянул его Феонычу, потом с удовольствием закурил и сам. Глубоко затягиваясь, щурясь и вспоминая, неторопливо продолжил: — Осенью, как только ляжет на поля первый снег, смело заходи, Феоныч, в любой деревенский дом — будешь самым дорогим гостем. Молодые красивые девки в шитых жемчугами калфаках[11], в узорчатых ичигах поднесут тебе на лучшем блюде свежие гусиные оладушки. Не отведаешь — обидишь. В это время, дружище, у нашего народа праздник. Забивают у нас по первому снегу откормленных гусей и ощипывают их сообща, всею деревней. Настоящие гусиные субботники, я тебе скажу. И уж тут от молодух не отвяжешься: хоть сыт до отвала — отпробуй, и все тут. А они и песни тебе споют — ах, хорошие, грустные песни! — но и такое словцо ввернут острое, что враз развеселишься. Красивые праздники есть у нашего народа, ну — отличные праздники!
Слушал его Дорогомилов с восхищением и удовольствием, но давно уже почуял, куда гнет нехитрый Лутфулла-абзый, и любовно и ласково улыбался, глядя на этого большого ребенка. Наконец не вытерпел и спросил:
— А что, Диярыч, и у вас дома собирались на этакие гусиные субботники?
Когда-то Лутфулла-абзый уже рассказывал Дорогомилову о своем отце, который на протяжении долгих десяти лет батрачил на бугульминского помещика, кровососа и мироеда Ялачича, — какие уж тут гуси, какие субботники! — потому смолчал он, будто и не слышал друга, и, поведя рукою, спросил:
— А видел ли ты, Феоныч, взаправдашний сабантуй?
— Видел... в кино.
— Да нет, Феоныч, душа моя, нет же! Да разве ж в кино — это сабантуй! Это же издевательство, карикатура! А настоящий-то сабантуй, Феоныч, он друго-ой... Наперво сабантуй начинается так: идут по деревне молодые джигиты с длинными шестами в руках, и каждая изба нанизывает на эти шесты вышитые полотенца. Вот тут-то и видно: сколько было на деревне свадеб, сколько невесток молодых, да какая из них мастерица — вышивка-то на полотенцах у всех перед глазами: смотри да кумекай. Не-ет, Феоныч, настоящий сабантуй — это, брат, такая, я тебе скажу, замечательная штука! А видел ты когда-нибудь, как готовят коня к скачкам?! Не видел — и не увидишь никогда. Потому — теперь уж настоящих-то сабантуев и не бывает! Понял, Феоныч, нет их теперь, настоящих сабантуев!
Тут Лутфулла-абзый вдруг и сам понял, что, решив поначалу соблазнить душевного друга поехать вместе в родные свои края, заговорился-заколобродил в противоположную степь — и осекся. И замолчал.
— Да ты не печалься понапрасну, слышь, Диярыч? Наверное, много еще хороших обычаев на твоей родине, — прогудел Дорогомилов, прочитав душу друга. — Ты, как прибудешь на место, сразу мне письмо, договорились? И ежели там тяжело, помощь ежели какую нужно, ты уж, давай, не скрывай. Мы с тобой до сих пор, кажись, все по-честному, да что там говорить, сам же знаешь! Бригаду тебе, конешно, дадут новую — это точно. Но ты будь смелее, требуй от них, сукиных детей, беспощадно! Тут тебя и с тихим характером уважали; значит, знали тебя, видели много лет твою бесперебойную работу — труд твой уважали, вот что. А там же все — от скважин и до людей — новое. Я уж знаю, как это бывает: пока на новом месте работу наладят — много наломают дров! Больше даже, чем нужно! А потому и будь на первых-то порах потверже, посуровее, — закончил Дорогомилов, сведя на переносье лохматые черные брови. Но вдруг ласково опять улыбнулся и сказал тихо: — Видишь, старый, сколько я тебе на дорожку умных слов насовал! Ежели с оглядкой будешь расходовать, на целый станкогод[12] хватит, это уж точно...
Негромко засмеялись.
За окном ночной теплый ветер играл в листве молодых лип, шептался с ними хрустко и зелено. Доносились отчетливо уличные шумы. И из глубины этих прозрачных звуков послышалось слитное гудение нескольких тяжелых грузовых машин, оно становилось все громче и вдруг утихло у самого дома Дияровых. Но звонко и чуть печально запели за окном клаксоны, и в сумрак комнаты упали ослепительные снопы света и осветили мешки, ящики и чемоданы, и осветили удивленное лицо Диярова, радостные глаза вскочившего Феоныча.
Он грузно и торопливо прошел к окну, закрывая темной фигурой льющийся свет, выглянул на улицу.