Старую эту песню певали не раз в дни его детства, и никогда не задумывался Арслан над бесхитростными ее словами, не волновала она Арслана, не трогала. Но вот сегодня, когда после долгих лет разлуки вернулся он в родные места, растревожила наивная песенка солдатское сердце: Мунэвера была замужем. Сколько девичьих глаз призывно устремлялось на него в тот вечер, — нет, никого не замечал Арслан и домой шагал в тоскливом одиночестве. У соседских ворот постоял с минуту в невеселом раздумье и, не заходя домой, свернул в переулок, пошел вниз к степному Заю. На Мунэверу он не обижался, не считал изменой и ее замужество. Разве клялись они друг другу в верности? Какие там клятвы, когда ни слова любви не было сказано между ними, да знала ли Мунэвера, что он ее любит?.. Ну что ж, вышла замуж, значит, полюбила другого. Была бы счастлива, больше ему ничего и не надо...
Он остановился на крутом берегу Зая, уставившись на мерно и бесконечно текущие воды. Печалью подернулись глаза, ныло сердце, а слез не было, — видно, и не плачется, когда на душе тяжело.
На другой день, за ужином, Магиша расхваливала сына Тимбика-ветрогона старшину Карима. Завалил, мол, родных посылками, а с собой из ярманской земли вот такие сундуки привез, да все битком набитые. Жаль, родители не успели пожить при таком сыне — больно рано померли. А соседская девка-то, Мунэвера, не смотри, что тихоня, вон какого мужа отхватила, всем на зависть! И Магиша тяжело и многозначительно вздыхала.
— Я, мама, не ради тряпок воевал, — отрезал Арслан, недобро взглянув на Магишу.
— Никто тебе не велит на лишнее-то зариться. А ежли б и привез чего, дак не в чужой же карман, дурень ты этакий. Вон у других-то дети помнят небось, что им хозяйство вести, мозгуют, а ты заладил — не ради тряпок, не ради тряпок!
— Цыц! — сверкнув белками, прикрикнул на нее Шавали-абзый.
— А ты, отец, мне рот не затыкай, ишь, расцыцкался! Не о себе забота, о твоем же бестолковом сыне!
— Цыц, говорю, балаболка, не доводи до греха!
Но настырная Магиша все бормотала о каких-то тяжелых днях, о ярманских шелках и бог весть о чем еще, пока не лопнуло у Шавали терпенье, и старик, отбросив стол, ринулся на завопившую жену с кулаками. Этот безобразный скандал решил судьбу Арслана: разругавшись с родителями, махнул он рукой на нескладную свою семью и уехал в город.
...Угасают на небе последние звезды, тускнеет бледная луна.
Оставив на траве скомканную постель, Арслан вышел на улицу и застыл у ворот, вглядываясь в неясные очертанья горы Загфыран. В низинах у ее подножия клубился белесый и вялый туман, реяли на вершине, таяли в утренней голубой дымке призрачные деревья, и столь свежий и живительный проникал в легкие воздух, что хотелось крикнуть во всю молодую силу и вслед за криком своим взлететь над безмолвием рассветного мира.
Арслан, следуя за прохладным ветром, направился в луга, к приречной уреме. Долго бродил он в росных травах, искал заветные места, что дарили его своим утешеньем в тяжелые минуты после возвращения из армии. Где-то здесь еще мальчишкой веснами ставил он верши, иногда попадалась в них крупная рыба. Арслан оглянулся и замер, не веря своим глазам, — черемуховые кусты, искореженные, вывернутые с корнем, жалко и беспомощно торчали в небо, втоптанные, пластались по земле; редкие уцелевшие сучья чернели в жирных потеках мазута, словно головешки с необъятного пожарища.
Тихо стоял Арслан у старой черемухи, которую особенно любили деревенские ребятишки: славно было играть среди ее густых перепутанных ветвей в веселые «прятки». Измазанные нефтью, оторванные легко и безжалостно, унылой кучей лежали вкруг осиротелого засохшего ствола мертвые ветви. Арслан, подобрав одну из них, поспешно шагнул вперед. Но чем дальше углублялся он в заросли, тем большей обидой и горечью переполнялось его сердце; невозможно было поверить, что урема, каждой весной утопавшая в белом пенном цветенье, погублена бесповоротно и лишь запоздало взывает к милосердию, топыря черные раздавленные пальцы.
Может быть, через годы на этом самом месте люди создадут новую красоту — геометрический красочный узор газонов, клумб и аллей с декоративными деревьями. Но как бы там ни было, всегда тяжело терять дорогое и милое нашему сердцу, даже если и твердо знаешь, что на его месте возникнет новое, возможно, более прекрасное...
7
Сняв с плеча коромысло, Мунэвера опустила ведра на прибрежный песок, вздохнула и чуть постояла, вглядываясь в заречную даль. Недвижно торчали вокруг смирные, мясистые лопухи, курчавился конский щавель, в воздухе веяло каким-то сонным томлением; молодая женщина скинула стоптанные чувяки и, приподняв подол, вошла в реку? Теплые, не успевшие остыть за ночь струи приятно щекотали ноги, осыпая встопорщенный золотой пушок множеством вскипающих пузырьков.
Мунэвера обвила спадающие черные косы вкруг головы, наклонилась и плеснула в лицо пригоршню прозрачной, устоявшейся за ночь воды. Омыла лицо, шею, загорелые, тонкие руки, неудовлетворенно выпрямилась и на ощупь расстегнула за спиной тесный, давящий лифчик; потянулась, плеснула на себя еще одну пригоршню воды и вдруг решила раздеться донага, искупаться в утренней безлюдной тишине. Когда еще выпадет этакий случай? Зимой и летом ни секунды свободного времени — школа, огород, картошка, вечерами насупленный подвыпивший муж, которого надо приветить, накормить, успокоить... Не хватило на ее долю счастья. Рано осталась без отца и, покорная судьбе своей, рано вышла замуж. Говорили ей: свыкнешься, мол, слюбишься, а вот пять лет уж живут, и хоть бы одно теплое чувство проснулось у нее в душе. Нет, не любит она мужа, нет у Мунэверы с ним счастья... Одна радость, что дети, да еще воспоминания вот — летние тихие утра на берегу степного Зая.
Стаскивая платье, Мунэвера запуталась пышной косой в какой-то застежке, досадливо вскинула голову и застыла: на том берегу стоял... он.
Словно огнем опалило тело, и, на ходу оправляя платье, Мунэвера кинулась к берегу, расплескивала тихую воду, спотыкалась, закрыв от стыда и страха глаза; бились о спину тяжелые, разлетающиеся косы, зазвенело, покатилось в лопухи пустое ведро.
Далеко от берега, задыхаясь, остановилась, с минуту стояла молча, слушая гулкие удары сердца. До смерти вдруг захотелось увидеть «его», подойти и взглянуть ему в глаза, а может, ей просто померещилось? Но при одной мысли вернуться на берег застучало, заколотилось утихшее было сердце. Постояла еще. И спокойно, размеренно направилась к кинутым ведрам. На берегу, не поднимая головы, отыскала и надела чувяки, зачерпнула полные ведра воды, нацепила их на коромысло; только тогда взглянула на ту сторону, и сердце ожгло острым чувством сожаленья: никого там не было, лишь холодно отражалась в реке изуродованная, жалкая урема...
Придя домой, Мунэвера на огороде долго поливала узорочье кружевных морковных грядок, легко ступала меж ними, оставляя в мягкой земле отпечатки маленьких босых ног, и на душе у нее было как-то особенно хорошо, работалось легко и свободно, так что ей даже хотелось спеть какую-нибудь сильную и красивую песню. А когда были политы все длинные грядки, Мунэвера села на краю большой железной бочки и сидела, опустив грязные ноги в зеленую парную воду, щурилась на летнее солнце, которое тем временем уже добралось до конька высокой крыши. Во дворе на зеленую траву прилетели два диких голубя. Один из них, с переливчатым, сизо-фиолетовым зобом, выпятив грудку и распустив по земле крыло, долго кружил перед возлюбленной, томно ворковал, надувался и поклевывал в траве что-то несуществующее, подскакивал хвастливо, грозно озирался и опять ворковал своей голубке какие-то сладкие слова. Мунэвера невольно вздохнула, и голуби, похлопав крыльями, улетели: видно, не терпит любовь чужого глаза, не нужен ей докучливый третий...
Мунэвера вздохнула и вошла в дом, а там младшая ее дочка, Миляуша, уже проснулась и потягивалась в нарядной кроватке, раскидывала пухлые белые ручонки, улыбалась беззубым ротиком, смешливо поглядывая на маму.