Сегодня стояли на улице и политиканствовали. Руслан, муж ингушки Шуры, сказал, что у Дудаева есть секретное оружие. Еще Дудаев будто бы заявил, что возьмет Владикавказ, а затем и Ставрополь. Алахмад привел чеченскую притчу. В очень холодный день стоял на базаре один человек в рубище и трясся от мороза. На худом бешмете у него торчал кремниевый пистолет. Кто-то спросил: «Зачем таскаешь его с собой? Тот ответил: „Чтобы выстрелить в свой самый трудный день!“ Спрашивавший посмотрел, как герой трясется от холода, и воскликнул: „Так стреляй же!“.
Все бегут. Убежали и мои соседи. Шура, приехавшая с мужем, снова уехала. Даже Сапарби и Салавди исчезли куда-то. Упорней стали слухи, что у Дудаева есть атомная бомба. Вчера зашла Екатерина Георгиевна, очень взволнованная, напуганная, советовала бросить все и бежать. Они с дедом собрались, но не знают куда. Поселок мертв. Еще больше стало собак. Впечатление такое, что Грозный уже полностью принадлежит им – Собачий град. Вычитал у Салтыкова – Щедрина: «Все тихо, все мертво: на сцену выступают собаки.» Странно в целом поселке проснуться одному, во всяком случае, без близких соседей со всех сторон. Не думал, что Салавди, Сапарби – «старые фронтовики», как мы себя называли, удерут.
Купил две бочки воды и напоил скотину вдоволь, как положено. Мать Тома выпила четыре ведра. Побрился, помылся, постриг себя – теперь готов сесть в лодку перевозчика через известную реку. Чеченец должен умереть чистым, желательно бы, конечно, и жить так. Долго играл с Томом. Он уже стал принюхиваться к прошлогодней телочке, пытается на нее забраться, и, когда начинаю его стыдить, бросается бодаться. На улице будто полная весна, даже кое-где зелень начала пробиваться. Коровы мгновенно проглатывают пучки сена, что даю им, и начинают вопросительно смотреть на меня. Я убегаю. На март у меня для них 15 маленьких тюков. Должен буду давать по одному на день. Это пяти головам скотины и двум баранам! Завтра – 23 февраля, годовщина депортации, пятьдесят первая. Сегодня, наверное, многие хотели бы подвергнуться выселению из этого ада.
Когда в 44-м в село пришли солдаты, рассказывал Сапарби, они вырыли вокруг него окопы и поставили пулеметы. Всех мужчин от тринадцати лет согнали в школу, а оттуда по одному отпускали к семьям, которые уже были на подводах. Соседнее село Беной восстало против выселения, и там многих перестреляли.
Сапарби тогда было 16 лет. Его семья взяла с собой два мешка кукурузной муки, мешок фасоли и сушеного мяса. Солдаты были черные – грузины или армяне, они положили им в подводу два своих чемодана. Когда эти чемоданы были открыты в Казахстане, в них обнаружились большие пачки махорки, одежда, обувь.
Проклятья у нас – прерогатива женщин. Уважающий себя мужчина никогда не произносит их. Но женщины! Если миллиардная доля их сегодняшних проклятий будет услышана, никакие «нюрнбергские процессы» не понадобятся для хозяев этой войны. Самой мерзкой смертью у чеченцев считается смерть мужа от руки своей жены. И самому презренному говорят: чтоб ты от руки своей жены скончался! Сегодня это часто слышится.
Время работает против России, а пушки – против Чечни. Все вокруг трясется. Нет, кажется это уже не пушки, а «грады». Сегодня самый беззащитный – мирный человек. Воюющий может отступить, окопаться, стрелять, защищая свою жизнь. А мирный как привязанная собака, наверное, так на него и смотрят российские солдаты и их командиры. Вообще-то сейчас вряд ли у чеченцев есть вооруженная сила, способная серьезно потеснить российскую армию. То, что солдаты на малейший шорох поднимают шум, будто Берлин берут, – еще не война в точном смысле слова. Но как это неумно – заставлять пацанов бездумно палить во все стороны и гибнуть, гибнуть. Чем дольше все это тянется, тем больше на обе стороны надвигается Средневековье… Думаю о беженцах в горах. Наверное, все съестное там уже кончилось. Бедные подались в горы, а самые бедные – воевать. Война всегда достается самым-самым – таков ее закон.
Прошелся по поселку. Сколько разрушенных домов! Не знал, что их так много. В один попало семь танковых болванок! Только болван и может столько металла выпустить в одну цель – в дом русской учительницы. Она сложила эти штуки и говорит, что будет требовать компенсацию. Вышел на Старопромысловское шоссе, прошел четыре остановки. На ташкалинском перекрестке много солдат, БТРы, танк, дзоты. Все обнесено колючей проволокой.
Слева, где поляна, появились могилы с деревянными крестами. Насчитал восемь, все явно братские – большие.
Произошло приятное событие – пришел Абу, мой однокашник по МГУ. Он геолог, давно безработный. Последние два года мыкался в Москве, но дела свои не поправил. Абу мечтает разбогатеть, но разбогатеть, можете себе представить, честным путем. Это не мешает ему считать себя бывалым человеком. Свои неудачи он объясняет тем, что ему не везет: то один его подведет, то другой, будто в мире, куда он суется для честной наживы, есть люди, которые при случае не снимут с покойника саван. Увидев мою тетрадь, спросил, чем это я занимаюсь. Я сказал, что ругаю Москву. А он: «Правильно, ведь она тебя в лучшем своем вузе как раз для этого и обучила.» Рассуждали с ним, что такое Запад в тайном представлении всех, кто кончал этот и другие вузы, и тем более, тех, кто не кончал никаких. Запад есть место, где всего вдоволь: хорошего пива, настоящей русской водки, колготок, «мерседесов». Как это достигнуто, нас не интересует, нам подавай все то же самое сразу, а подать должно, конечно, начальство… Гадали, разделим мы, чеченцы, после этой войны участь евреев: объявят ли нас виноватыми в российских бедах. Чем хуже человек управляется со своими делами, со своей жизнью, тем больше он винит в этом других. Встречал ли кто-нибудь англичанина, который бы жаловался, что ему мешают жить евреи или цветные? Иван Грозный говорил: все, что ни случается с нами плохого, – все из-за германцев.