"Давно "чу-чу" не говорил,– подсказал внутренний голос.– Скажи "чу-чу", ты, шахтер…"
Подвал действительно походил на какой-нибудь штрек. Осматривать, по сути, было нечего, тьма стояла стеной. И, переждав ехидное замечание, Фомин двинулся наудачу, ставя ногу то ребром, то плоско, как ставилось, и время от времени оглядываясь назад, к окну, потому что ощущал что-то вроде легкого подталкивания в правое плечо. Невольно забирая влево, левой же ногой он достаточно уверенно настукал ступеньку, ниже – другую, и, не нашагнув пятой и поняв, что лестница кончилась, открыл дверь и вышел на свет.
Краткое мгновение спустя он готов был прыгнуть обратно, в темноту, даже спиной вперед, так как три следующие ступеньки – он увидел – выводили не куда-то вглубь, куда он не знал, а почему-то прямо в ужасный, освещенный теперь коридор первого этажа. Но потянувшись назад к двери, он тут же отдернул руку, ткнувшись всеми пальцами в чей-то лоб, и племянник Славик – а голова в дверях принадлежала ему – по-давешнему улыбаясь, пролепетал "Задремали, да? А я, главное, дядя-дядя…", и Фомин, крикнув "у-ой", вылетел в коридор, где на него, в халатах и колпаках, разведя руки и присогнувшись, как борцы, пошли два врача, а справа, советуя убегать – "давай-давай" – кивал Фомин, запирающий свой кабинет, и другой Фомин – "давай" – щупал угол стены, словно сомневаясь, туда ли идет, и когда, медленно и страшно искривленный, будто от застрявшей в нем молнии, он миновал первых двух, третий Фомин, стоя у выхода и улыбаясь – "ну, давай" – кивнул на рубильник, и Лев Николаевич истово, как взрывник, рванул рычаг на себя, чтоб погасить кошмар, и свиристящий взрыв разнес его в куски. И настала тьма…
Так показалось ему.
На самом деле было не так.
Схваченный, с заломленными вдруг руками – как голубь мира – он врезался головой в стол.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Уважаемая Нина Капитоновна!
Если здесь ошибка и Вас зовут Ольга Васильевна или даже Борис Прокопьевич, это ничего. Потому что даже ошибочная Нина Капитоновна звучит намного душевней и доверительней, если не сказать – доверчивей, чем дежурный "дорогой читатель". Разве нет?
Кроме того, такое обращение, по имени-отчеству, есть пусть ошибочная, но искренняя попытка извиниться за все предыдущее, за всех, извините, тех, кто не спросясь таскал дорогого читателя носом по запискам какого-нибудь сумасшедшего или охотника, влазя в и без того ужасную (или прекрасную, не ваше дело) жизнь и распространив корыстный слух, что, дескать, подпускать к себе этаких охотников хотя бы раз в неделю – и есть эта самая интеллигентность.
"За мной, читатель!" А куда, собственно, за мной? Да ведь в одно и то же, голубчики мои близорукие, в нее, в сублимацию, сиречь – скверное настроение от скверной жены, которая так и стоит перед глазами, даже когда лежит – на подушке, в мелких зеленых бигудях, бугристостью похожая на игуану или же на немецкое воинское кладбище, где тропинок больше, чем могил, и совершенно непонятно, откуда в борще столько волос.
Но вместо того, чтобы разобраться в своих интимных делах, он начинает восклицать "Выдь на Волгу!" И нет ему никакого дела до вас, милая Нина Капитоновна, которая только что сломала, допустим, голеностоп или просто живет в Улан-Удэ и при теперешних ценах также не имеет возможности выйти на Волгу и, в лучшем случае, может лишь издалека на нее повыть, как это предлагается при чтении призыва вслух.
И что уж настораживает совсем, так это полная неспособность восклицателя к самооценке. Ведь никому кроме не придет в голову письменно – в школьной тетрадке с оторванной обложкой – приказывать соколам взвиться орлами или, еще хуже: "кострами, синие ночи" да еще со знаком восклицания, будто эта глупость тотчас же и кинется происходить, хотя любому Славику ясно, что как-то там взвиться в один присест может разве что одна ночь, а следующая взовьется кострами, в лучшем случае, через сутки.
Словом, Лев Николаевич Фомин видел в большинстве произведений лишь нагромождение нелепостей. И, как всякий писатель, испытывал что-то вроде брезгливого стыда за собратьев по перу. Правда, в этом чувстве была небольшая червоточинка, потому что племянник Славик, который все-таки объяснил Фомину, что он – дядя и писатель, сошедший с ума от мрачности своего взгляда на мир, не хотел или не мог указать, что именно из литературы написано самим Фоминым.