Невольно приходит мысль о безмерности пространств и о том, что слюдяной этот шелест сродни межзвездной пустоте и похож на суховей, обметающий мертвые звезды.
Наконец звучит только он. И громкий сердечный стук. И пока ты не без удовольствия отмечаешь про себя, что способен так рьяно Чувствовать Прекрасное, сердце начинает колотиться черт те как, и не сразу удается понять, что это не сердце, и не восторг, а чужой топот позади.
Бегущий человек подозрителен. Он подозрителен издалека и страшен вблизи. Он огромен, толст и бородат. Лицо, грудь и плечи его покрыты заиндевелой шерстью, над которой поднимается пар. От спины тоже идет пар. Но шерсть вдоль хребта смерзлась сплошняком, и пар отходит по сторонам, как бы из-под застрех. Там же, на спине, перекрещиваются задубелые помочи, желтые – в тон желтым штанам и капроновой кепке-дебилке, которую положено носить задом наперед и на которой сообщается, что число его – 555.
Не заметить его нельзя, и морской пехотинец, часовой у почты – там под газон выходит теплоцентраль и растет какая-то полутрава,– заметив бегуна очень издалека, глядит на него вприщур, но затем вновь приваливается к пальме, обросшей по стволу точно такой же заснеженной шерстью, и лениво плюет вдаль. Он знает, что бегущий в ночи, хоть и спешит теперь к реке с видом припоздавшего спасателя, в скором времени так же бойко – "ври-те, врите, бе-се-ня-та" – заскрипит снежком назад, ибо не спасатель он, а совершающий пробежку директор интерната для полудурков.
Неизвестно, надо ли досказывать, что в конце пути, набегав себе ледяной панцирь по плечам, бегун лезет, допустим, в ванну с комнатной водой и отколупывает лед по кусочкам, не дожидаясь оттаивания. Это доставляет ему удовольствие, особенно на спине.
Рассказывать такое необязательно и как-то даже неловко. Но, с другой стороны, без директора и его причуд оставалось бы только одно: все это время смотреть на воскового Фомина, неподвижно глядящего в желтый ночник.
Вероятно, у него был шок. Или электрошок. Но как бы там ни было – словно бы вдруг открыв глаза, Лев Николаевич вдруг увидел себя в кресле, одетым в широченную, не по росту, пижаму и до острой боли закрутившим в пальцах нижнюю губу.
– Вожевой…
Он никогда не включал ночник, поскольку брился при общем освещении, а затем спал. То же самое было, кажется, и с пижамой, купленной без примерки и валявшейся где-то в шкафу. Теперь же даже на первый взгляд было ясно, что – наоборот – включив ночник и надев зачем-то пижаму, он уже давно вертел и терзал губу, прикушенную еще в типографии.
– Вожевой.
И тот же первый взгляд позволял заключить, что как раз губа, треснув и уронив капельку крови, оборвала шок – и Фомин, увидев себя в зеркале, понял, что прибежал домой.
– Божемой,– шепнул он, отпустив губу. Однако, как именно проделан этот путь, Лев Николаевич мог только предполагать.
Можно было предположить, как, вылетевши за дверь, он чуть не упал и замахал руками, как пловец на спине, а затем припустил вдоль улицы, по-стариковски сипя и часто храпая – храп-храп – по новому снегу, а позади радостно, будто неудавшийся висельник, подпрыгивала какая-нибудь дурацкая собачонка с обрывком веревки на шее, успевая при этом метить по пути фонарные столбы.
Можно было представить, как он вбежал в дом: с ходу проскочив на кухню и в один дых напрочь задышав окно и очки, напрасно городя из ладошек новые лунки на новых местах, чтоб разглядеть темный двор. Скорее всего, сразу после этого он разделся и лег в постель, как давно спящий человек. Но тут же встал и спрятал одежду в шкаф, а сам остался стоять – за шкафом, в углу, один, спиной к стене, ловя сквозь тишь несуществующие голоса.
Короче говоря, он мог представить все. Но не успел.
Он не успел начать.
Еще раз взглянув в трюмо, Фомин вновь впал в восковую неподвижность, жутко напоминающую шок.
Чужая тень – чужая тень за спиной – вещь в каком-то смысле приятная. Ее приятно пугаться, и за коротеньким испугом возникает приятное облегчение, потому что пугаешься зря и никакой тени, конечно, нет. Тем более, что появляется это чувство в ситуациях для тени абсолютно неподходящих и невозможных – и Лев Николаевич, который провел перед зеркалом не один год, знал это лучше других. Иногда он даже специально пугал себя, получая при помощи зеркальных створок всевозможные эффекты и глупости, и это было приятно, как почесаться сквозь шапку, когда знаешь, что потом ее можно снять и почесаться как следует.
Но теперь у него был шок. И вместо того чтобы внимательно вглядеться в левый угол зеркала и согнать видение, Фомин, все больше восковея, изо всех сил смотрел на свой рукав, свисающий с подлокотника, как больной хобот, и понимал, что прямо вот сейчас сойдет с ума.