Нет, не только физические страдания мучили его, когда он, задыхаясь, бежал перед казаками, а те, гикая, нахлестывали его по спине нагайкой, – страдала душа, к горлу подступала обида, а глаза затуманивались слезами. Только когда присоединился к двум арестованным – невысокому интеллигенту в черной шляпе и слегка поношенном черном пальто и сгорбленному старику с кровоточащими ссадинами на лице, – немного успокоился. Интеллигент в черной шляпе всю дорогу до тюрьмы безумолчно говорил о несправедливости казаков, арестовавших его, безвинного человека. «Это вопиющее беззаконие! Я никогда и нигде не видел такого произвола, это неслыханно! Это насилие! Растоптана человеческая гуманность. Неслыханная наглость – первого попавшегося человека хватают на улице и гонят в тюрьму! Дикость, доисторическая дикость, от которой холодеет сердце!..» Эта обличительная тирада адвоката ободряюще подействовала на Хакима.
«Не я один опозорен и обесчещен, – подумал он. – Не я один схвачен ни за что. Вон какого интеллигента арестовали, не посчитались ни с чем…»
Пока Хаким рассуждал над тем, какое несчастье неожиданно обрушилось на его голову и как теперь выйти из этого положения, казаки подогнали его к высокому каменному забору с колючей проволокой. Хаким с ужасом глянул на эту холодную темную стену с двумя сторожевыми вышками по углам, за которыми виднелось такое же холодное и серое здание тюрьмы. Он не сразу понял, для чего были сделаны вышки и натянута проволока; тюремные охранники распахнули тяжелые железные ворота, впустили арестованных и снова закрыли, громыхнув массивной задвижкой. Стало жутко, словно Хакиму только что вынесли приговор: «Ты больше не увидишь ни солнца, ни голубого неба, вечно сидеть тебе в промозглой сырости и темноте!..» Это прочел он в глазах охранников, об этом говорили молчаливые каменные стены и многочисленные железные двери со скрипучими запорами, через которые проводили их. Наконец арестованных ввели в темный длинный коридор, по обеим сторонам которого черными столбиками виднелись двери.
– Раздевайтесь!
Все трое, испуганно прижимаясь друг к другу, не могли разобраться, что означал этот грозный окрик и к кому он относился. Приказывал надзиратель, одетый в черное; в руках он держал связку ключей, каждый из которых по величине напоминал молоток. «Расстреляют?!» – молнией пронеслось в голове Хакима. Он задрожал, будто на него вылили ушат ледяной воды, звонко застучали челюсти.
– Чего выпучил шары, старый хрен! А ну скидай свои лохмотья! – надзиратель ткнул старика кулаком в грудь. – А ты, черный котелок, кого ждешь? – повернулся он к адвокату и с издевкой добавил: – Шляпу нацепил, арда несчастная!..
Другой надзиратель грубо снял с Хакима пальто и принялся обрывать пуговицы на нем.
– Раздевайся догола!
Хаким, продолжая стучать зубами от испуга и холода, стал раздеваться; адвокат и старик тоже неуклюже и робко принялись сбрасывать с себя одежду. Надзиратели приступили к обыску: ремни и шнурки они откидывали в сторону, с брюк и рубашек посрезали крючки и пуговицы; вывернув карманы, забрали все документы, бумаги и деньги.
– Вы топчете человеческое достоинство. Не имеете права так обращаться со мной. Это варварство! – начал было снова горячиться адвокат.
Старший надзиратель рявкнул на него:
– Заткни рот! – и сунул ему под нос увесистый кулак.
Голых, их поставили рядком вдоль стены. Старший надзиратель заставил три раза присесть и встать, согнуть и разогнуть спины, затем, не разрешая одеваться, сунул им одежду в руки и втолкнул в камеру.
Могильной сыростью обдало Хакима. Стены грязные, исцарапанные и исчерканные чем-то твердым, в кровяных пятнах от раздавленных клопов; высоко, почти под самым потолком, узкое окно с железными решетками и разбитыми стеклами. Один из глазков оконной рамы заткнут не то изодранным в клочья старым одеялом, не то ватными брюками. Все трое молча стали одеваться; вместо брючных ремней кое-как приспособили связанные носовые платки и оторванные с кромкой подолы нижних рубашек.
В тот же день, когда, спустя несколько часов, в их камеру втолкнули арестованных гимназистов, Хаким повеселел, словно вновь очутился на свободе. Схватив Амира в объятия, он радостно воскликнул:
– Ойпырмай[18], просто чудесно, что ты оказался здесь!
– Я вижу, ты радуешься моему несчастью? – удивился Амир.
– Как ни толкуй, а я сказал правду. Если бы не вы, я умер бы от отчаяния в этой мрачной гробнице!
Как ни казалось ему, что легко делить тяжесть и горечь заточения вместе с товарищем, сердце точила разъедающая тоскливая боль.
Для самых различных по характеру и образу жизни людей, столкнувшихся по воле судьбы в камере, прошедшие трое суток показались невыносимо жуткими, как страшные кошмарные сновидения, но это было лишь началом мучений, унизительных пыток, которые предстояло еще испытать и которые не могли представить ни само болезненно-лихорадочное воображение, ни охватить здравый рассудок…
– Это ты, большевистский прихвостень, расклеивал листовки? – размахивая наганом, кричал офицер на Хакима во время допроса. – Тебя мало расстрелять, повесить тоже мало!.. Ты будешь всю жизнь мучиться, прикованный к тачке! И я это сделаю! Даю ночь на размышления. Утром все расскажешь. Только правдой можешь вымолить прощение. Иди, скотина!..
Вернулся Хаким в камеру с видом обреченного на смерть человека, который потерял последние надежды на спасение, и не было даже соломинки, за которую можно ухватиться. Он больше уже никогда не увидит ослепительно сверкающего мира, навеки порвана связь с жизнью, похоронены самые дорогие мечты, и нет для него теперь ни радости, ни счастья, ни горячих юношеских надежд на будущее.
Прошла ночь. Он почти не спал, а утром был мрачен как туча.
К нему подошел Амир и стал успокаивать:
– Не бойся, мне они говорили то же самое, что и тебе, с той только разницей, что обещали не к тачке приковать, а подвесить за ногу. Да, да, вот за эту ногу. А что еще могут пообещать враги? Или ты ждешь, что они поклонятся тебе: «Добро пожаловать, господин, искренне сочувствуем и желаем поскорее выбраться отсюда в полном здравии»? Брось печалиться, не тужи, подними выше голову! Кто знает, кому еще придется возить тачки и быть подвешенным за ногу!
Сидевший неподалеку от них рабочий-татарин одобрительно закивал головой:
– Не отчаивайся, малый, с вами ничего не случится. Только не подписывайте никаких бумажек и держите язык за зубами. Тюрьма кишит провокаторами.
«Многое видел в жизни этот татарин-рабочий, не раз, видно, сидел в тюрьме, опытный, умный человек. Пожалуй, он правильно говорит. Ну хорошо, если со мной ничего не сделают, тогда зачем держат в тюрьме, для чего унижают и издеваются? Тут действительно, как говорил адвокат, настоящее варварство. Ведь никто не знает, где мы, что с нами. Если даже всех нас уничтожат, все равно никто не узнает».
В углу камеры заворочался арестованный с забинтованной головой, заплывшими от побоев глазами и распухшими губами. Он не мог разговаривать. Татарин-рабочий объяснялся с ним знаками.
– Хороший человек, лев-джигит!.. Председатель Январцевского Совдепа. Это кулаки его так, собаки!.. – сказал татарин, вставая и направляясь к больному.
Камера переполнена, людей набили сюда, как овец в тесный загон. Заключенные сидят плотно, плечо к плечу, многие в одних рубашках. Когда втолкнули сюда Хакима со стариком и адвокатом, было холодно, а теперь от человеческих тел и дыхания сделалось тепло, в камере стоял кисло-горький тяжелый запах, смешанный с табачным дымом, было трудно дышать, неприятно першило в горле.
Тюрьма как могила, сырая и холодная, и кажется, что стены наваливаются на плечи и вот-вот раздавят человека.