Выбрать главу

— Это мой дом. Завтра я вышвырну его оттуда, — тихо сказал я.

— Не вышвырнешь, иначе тебя арестуют.

— Есть еще хоть какая-то надежда вернуть хозяйство?

* * *

Первые несколько недель я как сыр в масле катался благодаря своим сибирским россказням. В перерывах между кладбищем, где я навещал деда и Катицу, и кооперативным коровником, куда я тоже пошел работать, меня приглашали в гости семьи, надеявшиеся на возвращение своих родных. Каждый раз они плакали, трогали меня, смотрели с изумлением, как будто стали свидетелями чуда, исполнения давних молитв.

Нередко их умоляющие взгляды, их надрывно дрожащие голоса доводили меня до того, что я уже готов был сознаться во лжи. Один или два раза я даже собирался сказать правду, но своими непрестанными вопросами они гнали мой рассказ дальше, не желая, чтобы я останавливался. Они обманывались так же охотно, как я обманывал.

Я оброс жирком, они кормили меня до отвала вместо собственных сыновей и дочек, будто теперь мне полагалось съесть все, что они берегли до их возвращения. Если я приходил утром, они пекли свежий хлеб, нарезали колбасу и сыр, открывали банки с домашним вареньем. Но уж если я объявлялся вечером, то на столе дымилось жаркое из баранины с квашеной капустой, а из печи доставали тугие клецки в чудесной золотистой подливе. Потом открывали непочатую бутылку шнапса. Возвращался я с подарками, нетвердым шагом и осоловевший от обильного угощения. Иногда гостеприимцы догоняли меня, забыв подарить что-нибудь приносящее удачу или оберегающее — образок святого или крестик, все это я отдавал матери. Во рту я ощущал вкус моей вины.

Но со временем их интерес все-таки угас, приглашения стали поступать реже, а потом и вовсе прекратились. Люди заметили, что истории мои оставались расплывчатыми, что я не мог рассказать ничего конкретного, хоть и старался расписать все тяготы депортации как можно правдоподобнее. Я отнюдь не жалел об этом, так как уже опасался, что меня разоблачат. Случись так, мне пришлось бы дорого заплатить за надругательство над их надеждой. Однажды я уже остался совсем один, но тогда возвращению препятствовал только мой страх перед отцом и повторной депортацией. На этот раз все было бы иначе. Меня бы окончательно изгнали из общины, в этом я не сомневался.

Часто я работал плечом к плечу с отцом, а мать распределили на мельницу. Эта работа заставила ее еще сильнее ссутулиться, а лицо сделала еще более скорбным. Вечером она возвращалась, мучаясь от боли, поэтому могла пройти всего несколько шагов, а потом садилась на одну из скамеек, что стояли перед каждым двором. Она делала вид, будто хочет перекинуться парой слов со знакомыми об урожае, ущербе от недавней бури, отёле коровы или о том, как идут дела в мире. Поговорив, она вставала и шла, держась прямо, пока люди могли ее видеть. Лишь закрыв за собой наши ворота, она снова становилась слабой, словно последние силы покидали ее.

Дома она забывала об осанке, забывала саму себя и роняла голову на руки. Никогда в жизни она не показала бы свою слабость на людях, в этом она до конца оставалась Обертин. Напрасно отец требовал от нового бургомистра, чтобы ее назначили на работу полегче. Поизмываться над настоящей Обертин, а не примазавшимся, как ее муж, было куда приятнее, хотя последний заслуживал этого куда больше.

Отец не просто стал тщедушным — худым человечком с длинными конечностями, — он утратил инстинкт, который раньше никогда не изменял ему. Инстинкт, благодаря которому он подчинял себе людей. Отец считал бургомистра другом просто потому, что каждую неделю проводил с ним несколько часов в его кабинете. Едва он приходил, на столе появлялся шнапс. Бутылку не закупоривали, пока не допивали.

После третьего стакана бургомистр довольно причмокивал, смотрел на отца и говорил: «Ну что, Якоб, как там мои швабы? Лучше бы им уехать, пока в лагеря не отправили. Так будет и им, и партии хорошо, а то еще тратиться на них». При этом тон его становился доверительным, рассказывал дома отец, он каждый раз слегка наклонялся вперед, будто они обсуждают какую-то тайну, известную только им двоим. Как будто они закадычные друзья, позволившие себе пропустить по стаканчику. А его пальцы-сосиски в это время отбивали по столу ритм, понятный только ему самому.

Каждый раз отец приходил домой пьяный и довольный, мать раздевала его, я мыл ему ноги, и вместе мы укладывали его в постель. Заплетающимся языком он объяснял нам, что близок тот миг, когда он станет коммунистом и все наши проблемы решатся. С каждым стаканом этот миг все приближался. Через отцовскую глотку к нам текло светлое будущее. Бургомистр обеспечит ему партбилет, через неделю, через месяц, максимум через год. На нашем примере все увидят, что швабы тоже всего лишь люди.