Я снимаю шапку, покашливаю, но никто не выходит. А со второго этажа музыка, и она меня тянет, прямо волшебство какое, ну я и думаю: «Иди дальше, парень, теперь уж все равно, где тебя поймают. Ты же не воровать пришел, это они разберутся, коли до того дойдет. Аугенштейн за тебя точно словечко замолвит».
Поднялся я по лестнице, очень осторожно, на втором этаже отодвинул толстую занавеску и напугался. Передо мной стоит швейцар, но, вместо того чтобы меня прочь погнать, прижимает палец к губам и кивает мне, смотри, мол, через стекло. Там же такие раздвижные двери стеклянные, а на стеклах название гостиницы написано.
Что я там увидал, просто как во сне было, так что и просыпаться совсем не хотелось. Красивые, богатые люди, мужчины во фраках и женщины с голыми плечами, со шлейфами и блестками, ты в этом побольше моего понимаешь, сестрица. Полным-полно девушек, которых я и прежде видел, да все такие расфуфыренные.
И пялюсь я, значит, через стекло, дивлюсь еще и на убранство, ведь кое-какие ткани там из нашей лавки были. Стою как завороженный, как деревенщина, а я-то, конечно, деревенщина и есть, сестрица. И вдруг швейцар этот толкает меня локтем под ребро и сует газету. «У них классу нету, — бормочет, — вот у кого класс есть». Я и понятия не имел, про какой такой класс он говорит. Класс-то, я знаю, только в поездах бывает: первый класс, второй, я вот третьим езжу — на подножке вагона, чтоб быстрее соскочить, если кондуктор придет.
Тут Якоб подмигнул Эльзе.
— Я-то хотел на фотографию поближе поглядеть, да тут как раз на улице грузовик загудел. «Можешь взять газету, — швейцар этот мне говорит, — за меня она все равно не выйдет». Ну я газету под мышку и бежать. Только вечером, дома, когда на полку свою завалился, раскрыл ее. Охота же знать, что в мире творится, когда в такой дыре, как Бокшан, живешь. Я газету пролистал и наткнулся на фотографию, которую давеча видел. Вот она, видите?
Якоб вытащил газетный лист, развернул его и разложил на столе. Провел по нему ладонью, чтобы разгладить.
— Это же ты, сестрица, когда приехала в Темешвар, на вокзале. Тут написано: «Возвращение американки. На темешварском вокзале ее встречает толпа любопытствующих». Потом журналист объясняет, что ты долго ехала, от Нью-Йорка до Темешвара, несколько недель на корабле да на поезде. А сзади видно твою поклажу, целая гора. Фотография сделана два года назад, когда ты только приехала, но статья-то совсем новая, еще и четырех месяцев не прошло. Журналист тебя спрашивает, что после возвращения было труднее всего. Помнишь еще, что ответила? Да где же опять это место?..
Якоб торопливо провел пальцем по строчкам.
— А, вот. Ты говоришь: «Труднее всего найти мужа. В моем возрасте в Америке ты еще совсем молодая, но здесь — уже в годах». И еще ты говоришь, что женихи, наверное, потому тебя сторонятся, что ты теперь богаче многих из них. Дальше читаю: «Я тоже хочу себе мужа, как и любая другая женщина. Такого, чтобы перенял отцовское хозяйство и чтобы мы с ним жили в моем новом городском доме. И чтобы дети были, почему бы и нет? Я хочу всего, что делает женщину счастливой». Вот, — Якоб сделал паузу, чтобы придать весу своим словам, — поэтому я здесь. Я хотел бы на тебе жениться, вести хозяйство и делать детей. Одного хватило бы, мальчика, чтобы потом хозяйство унаследовал.
Последнюю фразу он произнес медленно, подчеркивая каждое слово, будто пробовал их на язык, казалось, фраза пришлась ему по вкусу, как изысканное блюдо. Эльза схватилась за спинку стула и села. Ее отец вытаращил глаза, притянул к себе газету и тихо перечитал те же места вслух.
— Не держи меня за сумасшедшего, сестрица. Я об этом долго думал, днем и ночью. Все это у меня вообще из головы не выходило. Тебе нужен муж для счастья, а мне нужно хозяйство. Одно к одному. И не обязательно отвечать сразу, я пока подожду у аптекаря. Мы с ним хорошо поладили, только он чуток пугливый. Он точно обрадуется, если я несколько дней послежу за его скотиной.
Сначала совершенно ничего не происходило, все трое казались заколдованными, как будто слова Якоба были заклинанием. Поденщики и петух глазели на них в некотором отдалении. Если бы петух не прокукарекал, эти трое, возможно, еще долго не решились бы шевельнуться.
Эльза — чтобы не пришлось убеждаться, что все это происходит на самом деле. Никлаус — потому что вдруг исполнилось его заветное желание: перед ним наяву стоял крепкий, здоровый мужчина, готовый взять на себя хозяйство. Земля, пашня, к которой он был привязан, может быть, даже больше, чем к дочери, все это теперь не зарастет бурьяном. И что было бы еще хуже — все это не перейдет в чужие руки.