И вероятно, она боялась за мою невинность, потому что однажды неожиданно вошла на чердак к Мариетте, где я лежал в роли волка. Я наелся мела, и скрипучий звук моего начавшего ломаться голоса встревожил маму. Она появилась в дверях в тот самый момент, когда Мариетта самозабвенно извлекала из моих коротких штанов семерых козлят.
Никогда потом ни одна сказка не вызывала у меня столь сильных ощущений. В тот вечер я убедился, что истинное счастье молчаливо и недолговечно.
Позже я по желанию Мариетты брил ее под мышками и неделя за неделей намыливал ее нежные икры. Мы открыли для себя Америку.
И пусть не врут, что это я уговорил ее не перекрашивать черные волосы в соломенный цвет.
То письмо из Сицилии, которое, едва владея собой, протянула нам Мариетта, перевела через прилавок одна покупательница.
Какой-то тип с окраины Агридженто писал, что берет Мариетту даже с одним глазом. Значит, можно было сэкономить кучу денег и увезти в кошельке на груди жалованье за целых семь месяцев. Мариетта уехала.
Только больной глаз не прозрел.
Когда были проявлены прощальные снимки Мариетты, я попросил нашего фотографа, уже запечатлевшего из-под своей черной накидки нас с братом как двух ангелочков, чтобы на том снимке, где Мариетта не успела повернуться в профиль, он подрисовал здоровый глаз.
С помощью разведенной туши и тончайшей колонковой кисти он навсегда устранил боль, застрявшую на лице Мариетты.
Этот снимок я сохранил для себя.
21
Сочинив сей незабвенный поэтический шедевр, владелец нового магазина готовой одежды нанес сокрушительный удар делу Бреттшнайдера. Тот не выдержал соперничества и, прихватив свою горластую жену, поспешил удалиться восвояси. Куда-то под Арльсберг. Меня это вполне устраивало.
Впрочем, я знал, что новый преуспевающий лавочник с его рекламой не только беспощадно расправился с портным, но и бессовестно обошелся с Эмануилом Гейбелем (1815–1884).
Регли заставил нас выучить наизусть все стихотворения Гейбеля, напечатанные в «Голубом песеннике». Еще будучи стажером и даже после выхода на пенсию он старался приобщить нас к нетленным ценностям. Он обучал нас мелодиям, хотя был всего лишь учителем немецкого и всегда брал первые такты слишком высоко.
Тот же Регли обещал мне новые амортизаторы и сдержал обещание после того, как в один невыносимо жаркий августовский вечер я успел до грозы отвезти его в богадельню на багажнике моего велосипеда.
Я вернулся в деревню с большой прогулки и слонялся на вокзале, когда Регли, хромая, вышел из поезда. Я усадил его на багажник.
Я уже не доставлял хлеб заказчикам, потому что отец, которому исполнилось сорок пять лет, превратился из булочника в электрика. Он обходил все дома нашей деревни и остро отточенным карандашом заносил в свой черный блокнот показатели электросчетчиков.
Чтобы избавиться наконец от изматывающей ночной работы, он перестал выпекать свой «хлеб насущный», как он все еще его называл. Он сделал это неохотно, но решительно. И стал ходить по дворам.
Он утверждал, что лишь безыскусное слово вызывает в глазах потребительниц и потребителей электроэнергии то смятение, которое позволяет ему выяснять небольшие недоразумения с его новой широкой клиентурой. И, будучи человеком не вполне здоровым, оставаться в живых.
Даже его начальник, закоренелый технократ и брюзга из Унтердорфа, со временем начал смотреть другими глазами на доходягу из Оберштега и проникся к нему уважением.
В карманах его куртки вместе с собачьими бисквитами, ластиком, сигаретами, дорожной аптечкой и запасными карандашами всегда лежал ручной фонарик. Хотя было бы практичнее носить с собой горняцкую лампу, чтобы через темные штреки коридоров, лестничные шахты и ямы подвалов прокладывать дорогу к черным ящикам счетчиков.
Возможно, отец не хотел лишний раз подвергать нас угрозе насмешек и потому отказался от этого циклопического приспособления.
22