Врач грубо и неумело орудовал в разверстом лоне моей матери и сломал шейный позвонок здоровому младенцу. Железными щипцами.
Отец никогда не стеснялся выбирать точные выражения, даже при мне, когда я оставлял свой велосипед (что случалось все реже) и отправлялся с ним по дальним адресам. Мы обходили одинокие хутора с их цепными псами и открытыми выгребными ямами, и я приставал к отцу с вопросами.
Прежде чем ответить, отец подбирал с земли камушек, прицеливался в щербатый череп дневной луны. Или обращал мое внимание на мокрую местную пшеницу, из которой без примеси колониальных товаров, о чем крестьяне не любят слушать, нельзя испечь приличного хлеба.
Потом, протянув руку, он указывал куда-то вдаль. На краю поля стояла отслужившая свой срок трансформаторная будка, затейливая башенка с красной кирпичной крышей.
Рапунцель, Рапунцель, — всегда кричал он в те времена, когда не имел еще ничего общего с электричеством, — Рапунцель, Рапунцель, спусти свои волосы.
И ему никогда не приходилось долго ждать: окно под ржавым козырьком открывалось, и в старинной деревянной раме появлялось юное прекрасное лицо моей матери.
Они нашли ключ к башне во время крестного хода. Отец описал мне эту процессию с ее тягучими молитвами, шарахающимися лошадьми, расписными балдахинами и жирными священниками. И как они с мамой наклонились и увидели ключ в невысокой траве.
Они поднялись по железной лестничке, мимо изоляторов, трансформаторов и рубильников в крохотный покой башенки. И в наступивших сумерках начали снабжать энергией всю деревню.
И вскоре, как зримый отовсюду знак их любви, в каждом доме загорелся свет, сказал отец.
И, слушая отца, я вдруг увидел, как вспыхнул на фоне неба их двойной силуэт. Никто из родителей моих школьных товарищей не мог сравниться с этой парой.
Но отец уже смущенно стер со лба мимолетный отблеск своих слов, чтобы вернуться к разговору о неудержимом помрачении маминой души. Наверное, задолго до рождения Якоба она в самой глубокой своей глубине проиграла битву с ангелом.
Кажется, тогда, когда в последний раз возвращалась со станции, сказал отец. Когда поняла, что беременна.
В моих воспоминаниях крест Якоба все еще прислонен к поленнице в человеческий рост в деревянном сарае.
Туда его поставили и никогда уже не передвигали.
Если кто-нибудь когда-нибудь где-нибудь наткнется на перекладину с восемью буквами, знайте:
Это — мое.
От переводчика
О Швейцарии мне было известно то же, что и всем: швейцарцы живут в горах и в роскошных городах — Женеве, Берне, Цюрихе; они семьсот лет не воюют, делают хорошие часы, вкусный шоколад, дорогие лекарства, хранят в банках прорву золотых слитков — своих и чужих — и никого к себе не пускают. Разве что знаменитостей и великих богачей вроде Вольтера, Чарли Чаплина, Жоржа Сименона и русского ядерного экс-министра. У них там Вильгельм Телль, Сен-Готард, переход Суворова через Альпы, Женевское озеро и Женевские конвенции, немыслимая чистота, порядок и благолепие. Всем этим они обязаны своему невероятному трудолюбию и своему Кальвину, который знал, как следует верить в Бога, и потому мог с чистой совестью сжигать еретиков. И даже в наше время некоторые швейцарские сектанты собираются на радения, дабы совершать массовые самоубийства. Что не очень понятно, потому что жизнь там хорошая. Значит, такое случается от хорошей жизни. На этом месте мои мыслительные способности стопорят. Выходит, не хлебом единым… А как там насчет пищи духовной? Кто там у них всемирно известный композитор? Художник? Математик? Рок-звезда? Как проникнуть в тайну их успеха и их трагедии? В девятнадцатом веке эту завесу немного приоткрыл Готфрид Келлер, в двадцатом Фридрих Дюрренматт и Макс Фриш. Но Фриш был прозаик, Дюрренматт — драматург. А душа народа раскрывается в поэзии. И в Швейцарии появился Клаус Мерц.
Совершенно непонятно, как он умудрился вместить на нескольких печатных листах настоящий роман, целую семейную сагу о жизни трех поколений швейцарских крестьян.
«Эта маленькая книга по мере чтения обретает объем, глубину и весомость. На ее страницах… нет ничего лишнего, но многое, что поначалу казалось загадочным, раскрывается только при дальнейшем и повторном чтении. „Якоб спит“ и в самом деле выполняет данное в подзаголовке обещание. По сути, это роман…» («Зюддойче Цайтунг»).
«Клаус Мерц владеет языком, проявляющим свою силу на грани молчания…» («Нойе Люцерне Цайтунг»).
«Он знает, как это было, и он знает, как можно об этом рассказать. Он умеет говорить просто о том, что не поддается описанию. Редкий случай, когда малая форма становится великим искусством…» («Штуттгартер Цайтунг»).