Когда я вез его по улице в тележке на высоких колесах, стар и млад оборачивался на нас. Зеваки расшибали себе ноги о булыжники мостовой, рвали штаны и юбки, залезая на садовые изгороди, стукались дурьими башками о телеграфные столбы.
В то время было еще мало телевизионных программ, газетные сенсации еще не успели войти в моду, так что мы в какой-то мере удовлетворяли местный спрос на реалити-шоу.
Но в те добрые старые времена, когда отчаяние в душе вдруг преображалось в безграничное чувство собственного достоинства, мы беспощадно называли настоящих идиотов идиотами. Мы распугивали их, задрав вверх передние колеса нашей тяжелой колесницы, и с презрительным хохотом обращали в позорное бегство.
Но кульминацией этого сериала стал, конечно, бенефис отца, который однажды в воскресное утро отправился на прогулку по деревне и грохнулся в припадке прямо на мостовую. Добрые самаритяне как по команде вылезли из домов и взгромоздили вокруг нас мощный собор любопытствующих человеков.
Солнышко в мрачном хоре зевак беспомощно глядит из своей колесницы. А я бледнею и становлюсь на колени рядом с дергающимся отцом, стараясь, насколько возможно, помочь ему — ни дать ни взять церковный служка, министрант, в перезвоне кисловатых испарений.
Это длилось целую вечность, превратившую нас с братом в двух маленьких старцев. Солнце уже стояло в зените, в воздухе висел запах подгорелого мяса. Отец очухался, оглянулся вокруг, кивнул мне и медленно поднялся с земли, чем и закончил выступление.
Он привел в порядок свою одежду, высморкался в воскресный носовой платок, натянул на лоб синий берет и уперся взглядом в какую-то далекую точку на горизонте.
Потом взялся одной рукой за кабриолет моего брата, а другой обнял меня за плечи. И мы вместе, не удостоив ни единым взглядом обалдевшую воскресную публику, вышли из черного туннеля в самый светлый день всей моей жизни.
10
Вечером у меня поднялась температура. Ух, как весело проскакали по перине и в один миг закатились под белые простыни шарики ртути, когда очередной градусник снова разбился в моих влажных ладонях. И сколько времени тогда провела в моей комнате мама, разыскивая потерянное серебряное сокровище в кровати и щелях дощатого пола.
Когда она ушла, я стащил с ног пропитанные уксусом (лечебные!) носки и снова воззвал к Якобу.
тихо пел я, обратив взор к потолку.
Мы разучили этот канон в детском саду, и даже на три голоса. Я тогда сразу понял, о ком речь. Воспитательница тайно переметнулась на мою сторону. Без нее Якоб у меня никогда бы не проснулся.
Когда столбик ртути в градуснике взвинтился до отметки 39 и я затянул его канон, Якоб отодвинул тяжелую занавеску выходящего на улицу окна и явился во всей своей красе. Длинноволосый такой и выше меня ростом почти на голову. Но совсем не похожий на ангела. В конце концов, он был моим братом.
Я услышал колокола, заметил он небрежно и уселся на мою постель. Он знал, что, когда у меня высокая температура, я не могу спать, не могу закрыть глаза на воспаленный мир.
По ту сторону границы, обозначенной на термометре как 39 градусов, Якоб обычно проводил рукой по моим векам и сменял меня на дежурстве. Я тут же проваливался в беззаботность. И быстро выздоравливал.
Наутро после очередного дежурства Якоба перед входной дверью появился велосипед с мотором. Я ласково погладил серебристо-серый цилиндр и бегом вывел машину со двора. Едва оправившись от горячки, я уже мчался в седле, закинув за спину короб с хлебом. И стоило мне проехать с ветерком несколько метров, как все опасения моей матери рассеялись.
11
Я доставлял хлеб в богадельню, двенадцать неподжаристых батонов для испорченных зубов. В коридоре, где стояли наготове каталки для мертвецов, я задержал дыхание, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу. С потолка то и дело шмякалась вниз влажная штукатурка. Вручив хлеб поваренку, я снова лихо оседлал свой велосипед и развил скорость. Поваренок проводил мою новую бибикалку почтительным взглядом.
Затем мне надлежало объехать все харчевни, у каждой из коих имелся отдельный вход для поставщиков. И хотя теперь у меня был свой мотор и я не сгорал от стыда, как обычно, подавальщицы все равно угощали меня стаканом «негритянского пота». Этот напиток с черным континентом на этикетке, а именно мысом Бурь, мысом Доброй Надежды, который первым из европейцев в 1487 году обогнул Бартоломео Диас, подкреплял меня всю оставшуюся дорогу.