Максимализм выводов Чулкова, конечно, не в последнюю очередь был продиктован тем временем, когда он писал свою работу, но одно следует отметить: замечание относительно «Божественной санкции» для политики, которую Николай, в отличие от Александра I якобы не желал искать, излишне категорично. Дело не в том, «искал» Николай I эту санкцию или нет, а в его отношении к собственным прерогативам, воспринимавшимся им однозначно и предполагавшим ясное осознание того, что Бог всегда пребывает с ним и с Россией. Это убеждение, кстати сказать, даже нашло отражение в двух высочайших манифестах – от 14 марта 1848 г. (по поводу революционных событий в Европе) и от 11 апреля 1854 г. (о войне с Англией и Францией). «Разумейте, языцы, и покоряйтесь: яко с нами Бог!» – говорилось в первом; и «С нами Бог! никто же на ны!» – утверждалось во втором[37].
Далеко не все приветствовали подобное использование ссылок на Бога. Мыслитель русского зарубежья П. К. Иванов, например, считал даже, что Николай I был полон «антихристовым духом превозношения», для иллюстрации приведя соответствующий рассказ. «Однажды на больших маневрах под Петербургом он выехал перед строем далеко вытянувшихся войск и скомандовал: “С нами Бог, против нас никто. Вперед!” И поскакал. За ним двинулась и вся громада войск… Это бесцельное движение военной силы, – комментировал уже от себя П. К. Иванов, – в расстроенном гордостью уме императора казалось ему угрозой всему свету; но здесь ничего не было, кроме кощунственной игры с выражением “С нами Бог!”. Севастопольский разгром и мрачное уныние, в которое впал имп[ератор] Николай перед смертью (изображенное фрейлиной Тютчевой в дневнике), было ответом судьбы на это кощунство»[38].
Но то, что П. К. Иванову казалось кощунством и игрой со святыней, для Николая I было убеждением и религиозно-политическим credo. Насколько оно было оправданно и церковно осмысленно – судить трудно. Бог и царь для императора всегда воспринимались в неразрывной связи, а обряд венчания на царство воспринимался им мистическим союзом, заключенным навек. В этом смысле, полагаю, правомерно называть Николая I мистиком. Но только в этом.
13 июля 1826 г., в день казни пятерых декабристов, на Сенатской площади состоялся благодарственный молебен. Первая, трагическая страница царствования Николая I была, наконец, перевернута. Спустя полтора месяца, 22 августа, в Москве состоялась коронация. Обряд совершил митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский; 1757–1843) при участии митрополита Киевского и Галицкого Евгения (Болховитинова; 1767–1837) и архиепископа Московского и Коломенского Филарета (Дроздова; 1782–1867), в тот же день награжденного белым митрополичьим клобуком. В коронационных торжествах приняли также участие епископ Рязанский Филарет (Амфитеатров; 1779–1857), тогда же возведенный в сан архиепископа, епископ Смоленский и Дорогобужский Иосиф (Величковский; 1773–1851), епископ Владимирский и Суздальский Парфений (Чертков; 1782–1853), епископ Тульский и Белевский Дамаскин (Россов; 1778–1855). Разумеется, был и духовник царя протопресвитер Николай Музовский, прочитавший благодарственные по Святом Причащении молитвы. Перед коронацией, на паперти Успенского собора, московский святитель Филарет произнес речь, тронувшую монарха до слез. Ассистентами государя были братья: старший – цесаревич Константин Павлович, и младший – великий князь Михаил Павлович. Знаковым событием, на которое обратили внимание современники, стало принятие шпаги у приступавшего к причастию Николая I его старшим братом – отказавшимся от престола Константином Павловичем[39].
К участию в торжествах был привлечен и народ, чье активное одобрение прозвучало после церемонии. Кульминацией стал момент возвращения Николая I в собор, когда он, дойдя до верхней ступеньки Красного крыльца в Кремле, остановился, повернулся лицом к толпе и трижды, в разные стороны, поклонился ликовавшему на площади народу. В последующие годы, бывая в Москве и участвуя в кремлевских процессиях, Николай I обыкновенно совершал тройной поклон. «Кланяясь, – полагает Р. Уортман, – царь признавал в любви народа источник своей неограниченной власти, но риторика текста тут же превращала народную любовь в историческое оправдание абсолютной монархии»[40]. Все просто и очевидно: «император имманентен нации, а нация имманентна самодержавию и императору». При этом Уортман утверждает, что превосходство императора было моральным, а не метафизическим или эстетическим: он «поддерживал свое господство самодержца, не вознося себя в небесные сферы, а принижая своих подданных»[41]. Это достаточно распространенное мнение, к анализу которого мы вернемся через несколько строк. Важнее отметить иное: у современников Николая I относительно «сфер» было несколько иное представление.
39
См.: