Выбрать главу

В общем, добрались до Греции, ночью нас с парохода вывели, и мы в море отмывались. В угле перемазались, навроде того негра, одни глаза да зубы чистыми остались. Море теплое, ласковое, луна светит, приятно купаться. Отмылись и пошагали через Балканы. Пол-Европы отмерили. И чего токо с нами не было! И Грецию прошли, и Македонию, и Сербию, и Румынию, и Бессарабию, пока вышли-то в Россию. А тут уж война гражданская полыхает, уж восемнадцатый год идет. Всего не рассказать. Дня не хватит, чтобы все рассказать. Потом как-нито доскажу. А пока расскажу, как Тимоху Хренкова нашел, когда мы с Иваном Благовым задались его из-под земли достать.

Навел я справки всякие, долго наводил, а все ж разыскал. Ну и поехал к нему в воскресенье, нарядился, сапоги начистил. Он совсем неподалеку от Бийска оказался, по другую сторону Оби. Ну, приехал в деревню, мне его избу указали. Завалюшка такая у околицы набок осела, кругом — ни кола ни двора. Куры на завалинке копаются, да пес шелудивый лежит на солнцепеке, не брехнул даже. «Ну, — думаю, —не разбогател Тимоха». Вхожу в избу. А посреди избы кадушка стоит, а в кадке сидит какой-то старичок. Лысый, бороденка жиденькая, а сам весь исхудалый — плечики вострые. Всмотрелся я и ахнул: это ж — Тимоха! Сразу-то и не признать. Мы с ним лет двадцать, правда, не видались, но все равно шибко он изменился.

«Кто тута?» — спрашивает он из кадушки, а сам в' ней сидит по шейку, головенкой лысой вертит. Пар из кадушки валит, как в бане. «Ктой-то взошел ко мне?» — спрашивает. «Я», — говорю. «А кто — я-то? Голос навроде знакомый, а не признаю». — «Ты, — говорю, — Тимоха, чо такой стал, тебя самого не признать». — «Костями маюсь, мил человек, — говорит он мне. — Ломота одолела, вот и парюсь — хворь выгоняю. А ты ктой-то будешь? Шибко голос знакомый, а не разгляжу — глазом стал слабеть». — «В пустыню бы тебя счас, Тимоха, — говорю ему, — враз бы пропекло до печенок, всю бы хворь выгнало». Токо сказал, дак он как вскочит в кадушке да как закричит: «Гордей, ты ль это? Живой ай нет? Господи сусе!» — «Живой, — говорю, — с тобой беседу веду». — «По голосу слышу, — кричит, — будто живой, а в разум не возьму. Ты ж помер от тифу в девятнадцатом. В Самаре». А сам опять в кадушку бульк. «Не помер, — говорю, — с того свету, почитай, вернулся». Он опять вскочил, вытянулся, как солдат перед генералом, аж руку «под козырек» взял. «Ваше благородие, — говорит, — дак это ты, что ль, уездом командуешь?»— «Я, — говорю, — а чо?» Он опять в кадушку по шейку скрылся и пищит оттуда: «А я слышу, что Гордей Петрович тут начальством работает, дак, думаю, это однозванец. Тот-то Гордей давно уж сопрел в могилке, а это ты, оказывается, ваше благородие!» — «Ты чо, — говорю, —Тимоха, какой я тебе —благородие? Мы одного звания». —«Ох, Гордей Петрович, Гордей Петрович! — опять нагишом в кадушке стоит, тянется, как на параде. — Как не благородие! Эвон куда взлетел! Рукой не дотянуться. По-ранешнему-то ты теперя — уездный начальник. Как же тебя величать? Благородие и есть». В кадушку опять сел, кричит из пару: «Господи, какой гость дорогой пожаловал, а я тута моюся». — «Да мойся, — говорю. — Токо ты чо в бочку-то залез, бани, чо ли, нету?» — «И бани нету, Гордей Петрович, и в кадушке у меня оздоровительный настой из трав, тута и смородишный лист, и овес... Кости парю. Прям ходить не могу, скрючило меня в три погибели».

Он в кадушке сидит, я перед ним стою, беседуем, — смеялся отец, вспоминая эту встречу. — Тимоха плачет, у меня тоже в носу щиплет. Вытащил я его потом из кадушки, легкий он, как дите. И так-то не очень здоров был смолоду, не то что Иван Благов иль я, а тут прям кости да кожа остались. Исхворался весь. Ну, посидели мы С им, я с собой вина привез, порассказал он про свое житье-бытье. Бобыль он. Бездетный. Один как перст на свете остался, жену схоронил. Иван-то Благов, тот за эти годы семьей обзавелся в шесть душ, и румянец во всю щеку, а Тимоха один как есть, помрет — глаза некому закрыть».

Отец не раз ездил к своему товарищу потом, то сала отвезет, то капусты квашеной, то еще чего. Помогал. Помнил.