Я заношу Носачу сверток. Капитан лежит на диване, свет горит. Может, он дремлет, может, думает. Дверь приоткрыта. Я захожу без стука, кладу сверток на стол и уже повернулся, чтобы уйти, как он хрипло бурчит:
— Погоди, куда бежишь.
Садится на диване, приглаживает волосы, тянется за сигаретой, спрашивает:
— Что это?
— Подарок. Егорыч передал.
— Ну, если подарок, то давай. Да стой, куда ты?
— Спать.
— Успеешь, выспишься.
Капитан разворачивает газетный сверток. В нем бутылка сухого вина, свежие огурцы, краковская колбаса, лук, банка апельсинового сока.
Носач прикуривает сигарету и вдруг говорит:
— Ну что, собрал досье на меня? Зверь — не капитан. Да?
— Да нет, почему зверь! — пожимаю я плечами.
— «Да нет»! — усмехается Носач. — Вся команда стонет. Думаешь, не знаю. — И вдруг признается: — Самый трудный рейс у меня. Такого еще не бывало.
— Ну, времени впереди еще много, — пытаюсь утешить его я. — И рыба будет, и план.
Он коротко взглядывает на меня, в глазах его скрытая усмешка, и я понимаю, что мои утешения ему «до лампочки».
Деликатно постучав в дверь, входит Фомич.
— Можно?
— Вошел уже.
— Радиограмма, Арсентий Иванович. — Фомич кладет перед капитаном листок, и весело смотрит на меня, и даже подмигивает как-то заговорщицки. Лицо его светится — значит, хорошее известие принес.
Капитан пробегает глазами радиограмму, хмыкает:
— Еще что?
— Еще дали «добро» свежими продуктами пополниться. «Буря» доставит из Лас-Пальмаса. Еще спрашивают, почему на экспорт не ловим.
Капитан опять хмыкает:
— Мы вообще не ловим. Что они там, не знают? Лучше бы дали новый район, а не спрашивали про экспорт. Молчат?
— Молчат, — кивает Фомич.
— Топливо нам надо. Запроси разрешения подойти к танкеру.
— Хорошо. Еще что?
— Пока все.
— Тогда я пошел. Спокойной ночи. — Фомич опять незаметно подмигивает мне. Что он такое принес?
Носач украдкой снова пробегает глазами радиограмму, и хмурое лицо его начинает разглаживаться. Раз, другой взглядывает на меня, опять хмыкает:
— Художественная выставка в городе открылась. Мой бюст выставили. Мраморный. Скульптор ко мне приходил на берегу, позировал я ему.
На другой день, когда я приду на вахту, Фомич спросит у меня: «Ну как, поздравил Чапаева?» — «Поздравил», — отвечу я и подумаю, что Фомич безошибочно точно охарактеризовал Носача. В гражданскую войну Носач мог бы стать знаменитым начдивом. Есть в нем что-то чапаевское.
И я вспоминаю, что произошло на днях. В этой толкучке, что сейчас в районе промысла, все время надо держать ушки на макушке — рядом снуют траулеры, эсэр-тэшки, еще какие-то малыши. Бороздят океан параллельными галсами или прут поперек курса. В тот раз кинулись мы за косяком, который вроде бы входил к нам в трал — фишлупа показывала. А слева по носу японец избирал трал, и его разворачивало на месте. А справа навстречу полным ходом чесал малыш под непонятным флагом. Африканец, наверное, из развивающихся стран. И когда стали сближаться, этот малыш вдруг попер на нас — руль, что ли, у него забарахлил или салага на штурвале стоял? Прет на нас, а нам отворачивать некуда — слева японец, как на якоре, стоит, со своим тралом возится. Штурман Гена побелел, я тоже прирос к палубе. «Спокойно! — раздался властный голос капитана. — Лево три!» — «Есть лево три!» — выдавил я из пересохшего горла. Разминулись впритирку. Матросы на палубе оцепенели. Капитан потом «выдал» штурману Гене за ротозейство, но в тот момент Носач сохранил хладнокровие, выдержку, трезвый расчет. Капитан он все же — дай бог!..
— Ты не подумай, не хотел я этого бюста, — почему-то оправдывается Носач. — Пристал, как с ножом к горлу. Мне, говорит, заявить о себе надо. Пожалел я его. Пусть заявляет.
— Чего-то вот лежал и детство вспомнил, — вдруг говорит Носач, и легкая улыбка трогает его жесткие губы. — Домой захотелось, на Байкал.
Лицо его стало мягче, добрее, и глаза потеплели, смотрят куда-то вдаль, в далекие милые сердцу годы.